Еще меньше сомнений представляет движение в пользу германского единства, обнаружившееся во всех немецких государствах со времени войны. Опасность, которая, по мнению немцев, грозила им со стороны Франции, пробудила в апатической массе мысль о том, как беззащитна Германия при своей раздробленности; распри между разными немецкими правительствами, не прекращавшиеся и в то время, когда почти все ожидали нападения иностранцев, заставили массу живо почувствовать вред, приносимый общим выгодам и потребностям нации мелкими соперничествами разных ее государств; унизительная снисходительность, с какою полуофициальные французские газеты уверяли немцев, что император французов хочет быть не врагом, а Милосердным покровителем Германии, напомнила массе о том, какое жалкое положение занимает великая немецкая нация среди других народов по своей разрозненности между множеством правительств. Пользуясь этими впечатлениями, умеренная либеральная партия возобновила свои требования, чтобы устройство немецкого союза было преобразовано для придания единства немецкому народу. Вместе с требованием большего единства возникло и неразрывно соединенное с ним в Германии требование большей политической свободы. Палаты некоторых второстепенных немецких государств приняли адресы, которыми просили свои правительства позаботиться о достижении такого результата. Начали составляться разные собрания политических людей для представления или частным правительствам, или франкфуртскому сейму адресов в том же смысле. Многие города через своих муниципальных правителей выразили такое же желание. Если бы мы захотели перечислить все эти адресы, собрания и просьбы, список вышел бы чрезвычайно длинный; если бы мы вздумали выбирать из адресов и просьб все черты патриотизма и либерализма, очерк национального движения в Германии составился бы очень красноречивый. Но в чем же состоит сущность дела и можно ли ожидать каких-нибудь результатов от этого движения? Немецкие патриоты и либералы, подававшие адресы и требования, все свои надежды возлагают на патриотизм и мудрость немецких правительств, особенно прусского. Прекрасно. Спрашивается только, могут ли немецкие правительства добровольно взяться за исполнение желания немецких патриотов? Единство Германии -- это значит, что правительства второстепенных немецких государств должны отказаться от своей самостоятельности; но кому же охота добровольно уменьшать свою власть, добровольно жертвовать своими правами? Итак, ни баварское, ни саксонское, ни ганноверское, ни какое другое из второстепенных немецких правительств не может желать единства Германии. А если так, можно ли ожидать, чтобы прусское правительство принялось за осуществление такого дела? Неужели оно может для удовлетворения либералов начать смертельную вражду с другими немецкими правительствами, которые основаны на тех же самых принципах, как и оно? Революционные средства не могут быть приняты консервативным правительством, а единство Германии, при нерасположении к нему всех второстепенных правительств, не может быть осуществлено иначе, как революционными средствами. Стало быть, напрасно и думать, чтобы прусское правительство взялось за дело, противное всем его принципам. Но, говорят, для прусского правительства это дело выгодно, потому что обещает ему чрезвычайное увеличение могущества. Теперь Пруссия располагает только собственными силами, -- силами 17.000.000 своих подданных; по превращении Германии в одно государство Пруссия располагала бы силами, по крайней мере, 35.000.000 немецкого населения и, занимая центральное положение в Европе, стала бы сильнейшим государством западного материка. Правда, перспектива эта была бы очень соблазнительна, если бы, соединив Германию в одно государство, прусское правительство могло надеяться быть к нему точно в таком же отношении, как теперь находится к населению своих областей. Известно, что конституционная форма правления в Пруссии остается пока еще только формою, не имеющею действительного значения. Но почти все земли западной Германии уже привыкли к свободным учреждениям; если бы их представители вошли в парламент, с которым имеет дело прусское министерство, они внесли бы в парламент истинно-конституционный дух, ныне еще неизвестный большинству прусских депутатов. Нынешнее полновластие прусского правительства исчезло бы. Что же за радость ему жертвовать своими правами, добровольно снисходить на степень какого-нибудь английского правительства? Лучше управлять небольшою державою, но чувствовать себя в ней полным господином, нежели называться главою великого государства, но зависеть от парламента, зависеть от журналистов, адвокатов, учителей, купцов и тому подобной "сволочи". Кто захочет добровольно променять положение господина на положение слуги? Таков простой взгляд на вопрос о немецком единстве: скажите же, какого успеха могут ожидать люди, обращающиеся теперь к немецким правительствам с просьбою столь странною? По нашему мнению, пока движение в пользу немецкого единства будет сохранять свой нынешний характер, оно останется не более как патриотически-либеральным пустословием9.

>

Пармская сцена 5 октября.-- Бездействие Сардинии.-- Возникновение некоторой энергии в правительствах Центральной Италии.-- Приближение вооруженной реакции.-- Очерк положения дел во Франции, Англии, Германии, Австрии.-- Заговор в Турции.

Временные правительства Центральной Италии имели перед собою две дороги: они могли стремиться к достижению своей цели, к соединению с Пьемонтом, опираясь на энтузиазм народа, отважно возбуждая патриотизм в массах и быстро набирая как можно больше войска для того, чтобы собственною силою защищать желания Центральной Италии против австрийцев, против папы и других врагов, которые вздумали бы вооруженною рукою помешать осуществлению национального стремления. Но мы видели, что подобная отважность и самоуверенность не соответствовала духу и положению людей, руководящих делами Центральной Италии. Гораздо безопаснейшим казался для них другой способ действования: они хотели показать европейским правительствам, что не имеют ничего общего с какими-нибудь бурными демагогами и что национальное движение сохраняет под их руководством характер безукоризненной законности; они надеялись доказать, что дело Центральной Италии не заключает в себе никаких революционных тенденций, так что самые консервативные правительства могут оставаться им довольны и своею дипломатическою помощью защищать его от австрийцев. Само собою разумеется, что такая политика заключала в себе два очевидные заблуждения. Правители Центральной Италии совершенно напрасно воображали, что какими бы то ни было усилиями могут придать себе законный характер в глазах правительств континентальной Европы. Как бы консервативно ни держали себя тосканский диктатор Риказоли и романьольский диктатор Чиприани. все-таки и происхождение, и стремление их власти придавало ей неизгладимую печать революционности. Временные правительства Центральной Италии были основаны возмущением против легитимной власти, и стремятся они к тому, чтобы предотвратить восстановление законных владетелей, чтобы заменить государей, имеющих право владычествовать над своими землями по легитимному принципу, таким государем, какого само население Центральной Италии вздумало выбрать себе без всякого уважения к династическому принципу и правам, освященным трактатами. Благоприятствовать этим правительствам, по самому их происхождению, могли только державы, признающие верховную власть народа, но никак не могли правительства, основанные на легитимности. Еще ошибочнее была их надежда до такой степени предотвратить всякие народные волнения, чтобы не дать своим противникам никакого предлога обвинить национальное движение Центральной Италии в связи с демагогическими тенденциями. Одно из главных различий легитимного правительства, освященного древностью, от правительства, вчера возникшего из политического кризиса, заключается в том, что народ, неравно учредивший правительство по своему выбору, никак не может иметь той привычки все свои чувства подчинять его решению, какая господствует в народе под властью старинного и легитимного правительства. Поэтому, как бы ни старалось новое, возникшее из политического переворота правительство предотвратить шумные уличные сцены, столь противные натуральному чувству легитимных правительств, оно не может совершенно устранить подобных событий: так или иначе, но все-таки произойдет что-нибудь несообразное с обычными требованиями системы безмятежного спокойствия, потому что население уже имеет мысль действовать самостоятельно и считать себя высшей правительственной властью. Из этого надобно выводить, что если временные правительства Центральной Италии хотели удержать общественную жизнь и события своих областей в том спокойствии, без которого не могли эти правительства называть себя чистыми от революционных беспорядков, то им оставалось только стараться о восстановлении законных правительств и спешить как можно скорее передать свою власть в Романьи -- папскому правительству, в Тоскане, Парме и Модене -- представителям законных династий. Только быстрейшее восстановление прежних правительств могло предупредить революционные сцены и только отречение от своей власти в пользу законных династий могло отчасти загладить в глазах легитимности преступность революционного происхождения нынешних временных правительств Центральной Италии. Но, по обыкновенному самообольщению либералов, люди, управляющие ныне делами этих областей, никак не понимают, что они не могут не казаться преступными революционерами в глазах легитимности и что не в силах они предотвратить революционных сцен. Почти ненатуральным явлением надобно было назвать то, что около пяти месяцев Центральная Италия провела под властью временных правительств без таких сцен. Это объясняется только тем, что до половины июля военное одушевление отнимало у народа охоту ко вспышкам со всякою другою мыслью; а по заключении мира, почти до половины сентября, население центральных итальянских областей думало, что их присоединение к Пьемонту -- дело уже решенное, исполнение которого не требует никаких усилий, не подлежит никаким опасениям, что сардинский король не колеблется принять их в состав своего государства, а Франция благоприятствует такой развязке. Когда с половины сентября стал разъясняться для массы факт, с самого начала бывший очевидным для лучших публицистов Западной Европы, -- когда население Центральной Италии увидело, что само должно энергически хлопотать об исполнении своего желания, которое подвержено великим опасностям, что не только Франция, но даже и Сардиния не намерены жертвовать своими дипломатическими отношениями для избавления Центральной Италии от необходимости защищать свое дело своими собственными силами, -- словом сказать, как только пробудились в массах усыпленные на время мысли, заботы и опасения, свойственные периодам политических кризисов, с каждым днем надобно стало ожидать, что произойдет в том или другом городе какая-нибудь из уличных сцен, неразлучных с революционным состоянием. Надобно приписать мягкости итальянского характера то, что почти целый месяц, до 5 октября, замедлилось появление первой из этих неизбежных вспышек. Либеральные газеты наполнены очень возвышенными рассуждениями о том, что убийство графа Анвити в Парме не должно быть поставляемо в вину ни временным правительствам Центральной Италии, ни национальному движению, которым взялись руководить эти правительства. С тем вместе они расточают целые потоки еще более красноречивых фраз о преступности и гнусности этой самоуправной казни. Нам кажется, что либеральные газеты совершенно ошибаются. Само собою разумеется, что ни Фарини, пармский диктатор, ни один из чиновников пармского управления не имел намерения убивать Анвити; но что ж из этого следует? Из тех людей, которые поразили Анвити своими кинжалами, наверное также ни один за полчаса до убийства не поколебался бы сказать, что убивать какого бы то ни было преступника самоуправным образом вовсе не следует, а надобно предать его правильному суду. На другой день после этого события почти каждый из участвовавших в убийстве также наверное готов был бы согласиться, что этот поступок был великим неблагоразумием, тем более излишним, что Анвити не избежал бы наказания и по приговору правильного суда, имея против себя улики в действиях, наказываемых уголовными законами. Убийство было следствием мгновенного увлечения, которому в совершивших его вовсе не предшествовала преднамеренность и за которым наверное последовало в них сожаление о вредном для итальянского дела поступке. В чем же состоят существенные черты поведения этих людей? Они увлеклись порывом чувства. Но если этот порыв ставится теперь в характеристику им и если они называются людьми, запятнавшими себя преступлением, то каким же образом не будет характеристика эта относиться и к движению, неминуемо соединенному с порывами, подобными самоуправной казни графа Анвити? Если этот факт служит пятном для людей, к жизни которых принадлежит, то мы не видим, каким образом может быть очищено от него и то движение, к которому он принадлежит. Идем далее. Могут ли быть освобождены от ответственности за него и люди, руководящие итальянским движением? Перед уголовным судом, конечно, -- да; но перед историею и инстинктивным здравым смыслом массы -- нет. Кто борется за дело, тот должен знать, к чему поведет оно; и если не хочет он неизбежных его принадлежностей, он не должен хотеть и самого дела. Политические перевороты никогда не совершались без фактов самоуправства, нарушавшего формы той юридической справедливости, какая соблюдается в спокойные времена. Перевороты волнуют народное чувство, взволнованное чувство забывает о формах. Кто не знает этого, тот не понимает характера сил, которыми движется история, не знает человеческого сердца. Человек, который принимает участие в политическом перевороте, воображая, что не будут при нем много раз нарушаться юридические принципы спокойных времен, должен быть назван идеалистом. Для руководителей нынешнего движения Центральной Италии только и существует это одно извинение в избавление им от прямой ответственности за смерть Анвити. Они могут сказать, что не предполагали неизбежности таких эпизодов в деле, за которое брались. Мы совершенно верим искренности этого извинения, но, снимая с них прямую юридическую ответственность, оно налагает на них тем более тяжелую вину перед историей. Человек бывает виновен перед историею, когда берется за дело, характера которого не понимает Он виновен потому, что своими ошибками приносит слишком много вреда и делу, и всем, кого оно касается. Мы теперь говорим вообще о всех руководителях движения в Центральной Италии. Что касается, в частности, Фарини, пармского диктатора, то мы увидим, что он перед историею виновен меньше всех других правителей Центральной Италии. Если движение было ведено не так, как следовало идти ему, то не от Фарини, по крайней мере, происходил этот вред; напротив, он делал все, что мог. для избежания ошибок и своим влиянием успевал исправлять некоторые из них. Осудить его можно разве за то, что он согласился стать в положение, связывающее его зависимостью от людей, системы которых он не может одобрять. Но и за это порицать его трудно: диктатор самой маленькой части союза, он не мог принять более решительного тона, не мог требовать, чтобы Тоскана и Романья поставили свою политику в зависимость от политики Пармы и Модены; стало быть, довольно и того, что он успел убедить их сделать хоть что-нибудь.

К чему говорили мы все это? К тому ли, чтобы осуждать итальянское движение, или к тому, чтобы защищать пармскую сцену 5 октября? Ни то, ни другое. Читатель давно должен был заметить, что мы вообще стараемся не брать на себя претензии хвалить и порицать, а стараемся только рассказывать факты и объяснять связь между ними: читатель -- не ребенок, он может сам видеть, что хорошо и что дурно, какое дело заслуживает сочувствия, какое заслуживает вражды. По всей вероятности, читатель и без наших рассуждений знает, что убийство не есть дело хорошее. Очень может быть, что он также сам понимает, хорошо или дурно делает нация, стремясь избавиться от иноземного ига. Стало быть, можно нам положиться на его собственное чувство в выборе между итальянцами и австрийцами; мы почли бы обидою для читателя внушать ему, как ребенку, что дурное -- дурно, а хорошее -- хорошо. Мы имеем в виду совершенно иной вопрос и постараемся изложить его как можно яснее.

Зло и добро так тесно смешаны в мире, что нет доброго дела, в котором не было бы сторон дурных, нет дурного дела, в котором не было бы сторон хороших. Возьмем в пример хотя итальянское национальное движение. Положим, что оно представляется вам делом дурным; но нельзя вам не признаться, что одна сторона его, стремление нации к свержению иноземного ига, хороша. Положим, что оно представляется вам делом хорошим; но нельзя вам не признаться, что принадлежащий к нему эпизод убийства Анвити -- дурен. Та же история во исем и всегда. Что ж тут остается делать? Надобно взвесить добро и зло. и если вам кажется, что в сущности дело хорошо, не смущайтесь тем, что есть в нем стороны дурные; если кажется, что в сущности дело дурно, не обольщайтесь тем, что в нем есть стороны хорошие. Колебаться из-за этих разногласий между разными сторонами нечего. Да или нет, как вам угодно, но во всяком случае будьте тверды. Надобно быть человеком, а не флюгером. Это -- важная вещь, это, быть может, важнейшая вещь в истории. Ничем так не задерживаются успехи ее, как жалкою наклонностью большинства людей говорить ныне "да", завтра -- "нет", поддаваясь только минутным впечатлениям быстро сменяющихся фазисов дела.

Но само собою разумеется, что для этого надобно не скрывать от себя ни одной из сторон, неизбежно принадлежащих делу. Надобно знать, к чему по необходимости ведет оно, какие явления неизбежно вызовет. Надобно быть готову к ним, иначе придется играть недостойную человека роль флюгера. Положим, например, что вы жили в 1848 году в Германии и что вам надоели бесплодные смуты, и вы желали восстановления порядка, -- вы должны были знать, что восстановление порядка повлечет за собою продолжительное господство реакции с политическими преследованиями. Вы должны были быть готовы без ропота, без разочарования видеть их, если хотели восстановления порядка. Но чаще всего мы видим, что ныне кричат: "восстановляется порядок, ах, как мы рады!", а завтра кричат: "владычествует реакция, ах, как нас это огорчает!" Это -- ребячество. Если вы чувствуете, что будете недовольны владычеством реакции, не восхищайтесь восстановлением порядка; а если чувствуете невыносимыми для вас политические смуты, в таком случае не жалуйтесь и не играйте роли либералов, когда придет реакция. Все эти рассуждения сводятся, как видим, к известному выражению Чичикова: "полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит". Большинство, увлекающееся минутными впечатлениями, обнаруживает этою непоследовательностью вредное влияние на ход дела обыкновенно уже тогда, когда дело очень сильно развилось: едва начинает оно приносить свои плоды, как расположение к нему в массе исчезает; оно лишается поддержки общественного мнения, переходящего на противоположную сторону, потому что в числе плодов какого бы то ни было дела всегда бывает довольно много горьких на вкус для того самого большинства, которому нравились цветки. Оттого самые успешные дела в истории остаются недоконченными. Возьмем ли мы историю реакций или историю революционных движений, мы одинаково увидим, что даже самые сильные из них редко достигали своей цели. Французская революция, например, не успела совершенно искоренить во Франции старого порядка вещей: он воскрес при Наполеоне и оказался очень сильным при реставрации; с другой стороны, и реакция, начавшаяся еще до Наполеона и почти беспрерывно господствовавшая во Франции до сих пор, не сумела искоренить ни революционной тенденции, ни даже законов, ею произведенных в краткий период шести лет от 1789 до 1795: каждый раз, как только начинала она действовать успешно, большинство легкомысленно переходило на сторону революции, которую так же легкомысленно покидало, едва революция появлялась на горизонте. Мы опять не говорим, какое из двух стремлений надобно считать справедливым и полезным: стремление ли устроить порядок дел, сообразный с новыми потребностями общества, или стремление восстановить старину; мы говорим только, что какое из этих стремлений ни назовете вы хорошим, все-таки неуменье большинства понять неразлучность некоторых тяжелых испытаний или оскорбительных для чувств явлений с исполнением предпочитаемого вами дела, на стороне которого и большинство становилось по нескольку раз, было причиною того, что дело это оставалось недоконченным, и, следовательно, все равно, реакционер вы или прогрессист, вы должны быть недовольны этим легкомыслием большинства. Потому-то мы говорим: если человек имеет потребность распространять свои убеждения между другими людьми, то еще важнее забота вообще внушать людям, что они должны быть тверды в своих убеждениях, -- пусть имеют какие хотят убеждения. О том, что истина привлечет на свою сторону большинство, беспокоиться нечего: это неизбежно. Но должно позаботиться о том, чтобы люди приготовились, поняв истину, не отступиться от нее легкомысленно из-за мелких неприятностей, от которых не свободно никакое дело.

Но если большинство бывает виновно в том, что исторические дела бросаются обыкновенно, не будучи доделаны как следует, то предводители большинства еще чаще бывают виновны в том, что дело подавляется в самом своем зародыше гораздо прежде, чем большинство успело бы охладеть к нему. Великие люди едва ли не потому только и бывают великими людьми, что спешат ковать железо, пока оно горячо; умеют не терять дней, пока обстоятельства благоприятствуют делу. Но известно, что не может ковать железа тот, кто боится потревожить сонных людей стуком. Только энергия может вести к успеху, хотя бы к половинному, если полного успеха почти никогда не дает история; а энергия состоит в том, чтобы, не колеблясь, принимать такие меры, какие нужны для успеха. И Суворов, и Наполеон, да и все великие полководцы, начиная с Александра Македонского, о котором так пылко говорил уездный учитель у Гоголя, известны тем, что не жалели жертв для одержания победы: их сражения были вообще страшно кровопролитны. Мы не хотим решать, хорошая ли вещь -- военные победы; но решайтесь, прежде чем начнете войну, не жалеть людей; а если хотите жалеть их, то не следует вам и начинать войны. Что о войне, то же самое надобно сказать и о всех исторических делах: если вы боитесь или отвращаетесь тех мер, которых потребует дело, то и не принимайтесь за него и не берите на себя ответственности руководить им, потому что вы только испортите дело. Нет ничего хуже, как если человек, принимающий на себя руководство делом, поддается самообольщению относительно средств, требуемых этим делом, и явлений, какие могут вызываться этими средствами. Хуже этого разве только то, когда он не понимает даже и качеств дела, за которое берется. Просим читателя помнить, что мы не говорим о том, хорошо или худо какое дело, а только о том, как должны действовать люди, считающие его хорошим. Например, Наполеон I поставил себе задачею подавить революцию во Франции. Хороша или дурна была его цель, мы не знаем; но он считал ее хорошею, и нельзя не признаться, что он действовал, как следовало ему действовать по натуре дела, за которое он взялся. В парламентских формах крылся тогда революционный дух, -- он уничтожил эти формы; революционеры вздумали противиться ему, -- он казнил или сослал в ссылку революционеров; правильный суд находил, что для их истребления нет юридических оснований, -- он отстранил правильный суд и заменил его во всех нужных для дела случаях военно-судными комиссиями; во время мира разные либералы, революционеры, роялисты мешали ему, разделяли с ним внимание нации, приобретали влияние над общественным мнением, -- он решил, что Франция не должна иметь мира, и вел непрерывные войны.

Как не решаем мы, хорошо или дурно было дело, которое вел Наполеон, а говорим только, что он умел вести его сообразно его сущности, точно так же мы не говорим, хорошо или дурно дело, которое взялись вести правители Центральной Италии, а говорим только, что они не умеют вести его как следует, потому что не понимают его сущности и боятся тех мер, которых оно требует. Их дело -- революционное, а они воображают придать ему характер законности; принцип, осуществления которого они хотят, -- принцип верховной власти народа -- смертельно враждебен принципу легитимности, а они хотят приобрести помощь континентальной дипломации, которая держится договорного права и династического принципа; наконец, их цель есть цель народных стремлений, стало быть, должна достигаться энтузиазмом массы, а они хотят, чтобы масса не волновалась. Быть может, средства, требуемые этим делом, дурны, этого мы не знаем; но если они дурны, в таком случае не следовало бы и приниматься за дело. Кто не хочет средств, тот должен отвергать и дело, которое не может обойтись без этих средств. Кто не хочет волновать народ, кому отвратительны сцены, неразрывно связанные с возбуждением народных страстей, тот не должен и брать на себя ведение дела, поддержкою которого может служить только одушевление массы.

Свойство фальшивых положений таково, что они вовсе не избавляют от тех бед, для избежания которых человек меняет открытое, прямое положение на фальшивое. Правители Центральной Италии не хотели свое революционное дело вести революционным путем для того, чтобы избежать революционных сцен. Смерть Анвити показала, что этих сцен итальянское движение все-таки не избегает. Но пора нам, бросив рассуждения, перейти к изложению этого факта. Подробнейший и, кажется, самый точный рассказ о нем написан итальянским корреспондентом Times'a. Кроме его письма, мы приведем еще письмо корреспондента Daily News, чтобы читатель смог, сличив их, видеть достоверность тех обстоятельств, от которых, по нашему мнению, зависит характер сцены, возбудившей такое сильное негодование во всех газетах.