На Пармской станции Анвити попал в толпу людей, родственников которых он без суда казнил и которых самих он подвергал телесному наказанию, ругаясь притом над ними. Действительно, узнан был он одним из таких людей; главную роль в толпе, поражавшей его кинжалами, играли братья Карини, мясники, ремесло которых не располагает к кротости, брат которых был казнен Анвити и один из которых также подвергался от него телесному наказанию; его голова был тоже в руках человека, которого подвергал он телесному наказанию. Главным местом действия была кофейная, известная тем, что он хвалился в ней телесными наказаниями, которые производил. Толпа думала, что он приехал в Парму устраивать заговор для восстановления правительства, при котором пользовался безотчетною властью. Толпа думала, что если она выпустит его из рук, передав на суд правительства, правительство тайно освободит его, как освобождало других подобных ему агентов прежнего правительства. Кинжалы были под руками, -- все, что происходило далее, было неизбежным последствием опьянения, в которое впадает каждое многочисленное общество, раз увлекшись страстью.
Но само собою разумеется, что пармское правительство должно было смотреть на самоуправную казнь Анвити как на преступление. Немедленно приняты были меры для отыскания участников этой сцены. Корреспондент Daily News, приехавший в Парму на другой день после нее, нашел уже многих людей арестованными. Однако же Фарини, который, к несчастию, был 5 октября в Мо-дене и присутствие которого, вероятно, значительно смягчило бы кровавую сцену, возвратившись в Парму, нашел нужным придать еще больше строгости преследованию, отрешил от должности многих чиновников, чтобы заместить их более энергическими, и издал прокламацию, написанную с пламенным гневом. Он говорил жителям Пармы: "Ваш город осквернен ужасным преступлением. Наша добрая слава поражена, свобода профанирована, Италия оскорблена" и т. д. Мы не уверены в том, что Фарини говорил это по собственному убеждению, а не для того только, чтобы удовлетворить консервативные силы на континенте Европы. По всей вероятности, ему казалось, что смерть Анвити -- просто несчастный случай, слишком достаточно объясняемый прежними отношениями убитого к людям, бросившимся на него, и что все последующие подробности бешенства, выразившегося на его трупе, как ни возмутительны сами по себе, происходили не от преднамеренной свирепости, а только от натурального опьянения разгоревшейся страсти, в которой, конечно, раскаивались через несколько часов люди, поддавшиеся внезапному порыву ее. Мы полагаем, что, говоря о характере этого случая иначе, он только уступал необходимости отнять у врагов Италии предлог к обвинению временных итальянских правительств в покровительстве революционным сценам или бессилии наказывать их. Впрочем, очень может быть, что мы и ошибаемся. Смерть Анвити могла действительно поразить Фарини, подобно другим либералам воображавшего, что политические перевороты могут совершаться без всяких случаев нарушения уличной тишины; продолжительное поругание толпы над телом убитого могло возмутить пармского диктатора, по обыкновению либералов идеалистически державшего в голове две равно мечтательные мысли, противоречащие одна другой: народ -- свирепый зверь, которого нельзя выпускать из клетки; народ способен к невозмутимой кротости и неотступному соблюдению всех прекрасных форм. Люди, подобные правителям Центральной Италии, никак не могут дойти до понятия, что народ -- просто собрание таких же людей, как и всякие другие люди, то есть людей, способных под влиянием страсти увлекаться до крайности и в хорошую, и в дурную сторону, -- людей, в жизни которых неизбежны и натуральны случаи поочередных увлечений в обе эти крайности. Никак это не понимая, они сами беспрестанно приходят в экстаз, -- то в экстаз восторга, когда народ сделает что-нибудь энергическое в хорошем смысле -- таково было состояние духа правителей Центральной Италии до 5 октября, чрезвычайно удивлявшихся патриотизму народа, -- то в экстаз негодования, если народ увлечется каким-нибудь неблаговидным порывом, как 5 октября в Парме: они не умели предвидеть ни того, ни другого, не предполагали в народе той смеси хорошего с дурным, из которой составляется жизнь каждого человека. Подумав хорошенько, мы убеждаемся, что Фарини не мог взглянуть на дело хладнокровно: он был изумлен, поражен, потому действительно должен был вознегодовать.
Впрочем, все равно, показывает ли Фарини только вид, что не понимает сущности дела, или в самом деле чувствует негодование и ужас. Как напрасны оказались мечтательные усилия временных правительств Центральной Италии предотвратить появление всяких революционных сцен в революционном деле, точно так же напрасны останутся и все их усилия освободиться от упрека со стороны консерваторов за смерть Анвити. Что бы ни говорил и ни делал Фарини, консерваторы все-таки будут утверждать, что нынешнее пармское правительство потворствовало страстям, убившим Анвити; что, по крайней мере, его существование благоприятствовало развитию этих страстей; что революционное движение неизбежно ведет к подобным происшествиям. Что бы ни делали временные правительства Центральной Италии, они останутся революционными и анархичными в глазах консерваторов. Сказать ли правду? В сущности мнение консерваторов будет основательно.
Мы останавливались так долго на пармской сцене 5 октября только потому, что она уже служит для врагов итальянского единства поводом сильнее прежнего выставлять революционный характер этого движения и несовместимость его с консервативными принципами, которым следуют континентальные правительства Западной Европы. Толпа так называемых порядочных людей, голос которой составляет общественное мнение и которая всегда следует минутным впечатлениям и поверхностным выводам, неминуемо поддастся влиянию этого факта и других ему подобных революционных сцен, которые не замедлят последовать за ним, как только центральные области Италии увидят себя в действительной опасности от заговоров и вмешательств для восстановления прежнего порядка вещей. Прежде толпа вслед за либералами твердила об удивительных качествах итальянского движения, столь умеренного и не имеющего будто бы никаких наклонностей к отвратительному революционерству. Скоро она будет повторять вслед за консерваторами, что итальянское дело запятнано кровью Анвити и другими революционными сценами, которых надобно ждать, лишь только вопрос примет серьезный оборот. Впрочем, и сами либералы, как мы говорили, с негодованием рассуждают о гнусности убийства, совершенного кровожадными извергами в Парме. Нам кажется, что без такого отношения к общественному мнению весь этот случай был бы совершенно ничтожен. Перестанем же, наконец, заниматься им.
И теперь, при рассуждениях о нем, а еще более в прежних наших обзорах, мы очень много говорили о том, что правительства Центральной Италии не понимают своего положения и не умеют действовать сообразно с своими целями. Действительно, несколько месяцев потеряли они совершенно понапрасну. Читатель помнит, что мы не говорим о том, хороша или дурна цель, к которой они хотят привести Италию. Мы не хотим ни доказывать справедливости их дела, подобно либералам, ни говорить о его святотатственности, подобно консерваторам. С одной стороны мы видим, и каждый читатель видит сам, династические права, освященные трактатами и всеми правительственными преданиями континентальной Европы. С другой стороны находится, как тоже знает каждый читатель, стремление итальянского народа к единству для достижения независимости от иностранцев. На которой стороне должно быть сочувствие читателя, он сам должен знать и без нас. Мы говорим только о том, что, каково бы ни было дело Центральной Италии, хорошо или дурно, временные правительства не умели вести его тем способом, какого оно требовало. Но должно сказать в их извинение, что тому же самому упреку подлежит и сардинское правительство, которое, будучи более твердым и сильным, должно было бы выказывать больше энергии н ободрять своих слабых союзников. Когда Кавур управлял Сардиниею и был предметом всеобщих похвал, мы не разделяли господствовавшего мнения о мудрости его политики. Мы говорили еще до начала войны, что он запутывает Сардинию в такие отношения, при которых она утратит свою самостоятельность, и что, несмотря на всю свою дипломатическую тонкость, сардинский министр вовлечет в обман, подвергнет горькому разочарованию н себя, и сардинский народ. Теперь, когда граф Кавур, видя себя обманутым, видя Пьемонт попавшим под зависимость от Франции, удалился от дел, приходится жалеть о том, что не он управляет делами государства, которое введено в такое затруднение его же собственною непроницательностью. Положение дел в Сардинии таково, что власть перешла к людям, в сравнении с которыми граф Кавур заслуживал бы полного сочувствия. О" хотя что-нибудь делал бы; у него, по крайней мере, есть энергия и смелость. Нынешний первый министр, генерал де Ла-Мармора, бывший при Кавуре военным министром, оказывается человеком, лишенным и этих качеств, которые теперь были бы нужнее всего. Центральная Италия требует помощи и руководства от Пьемонта, а Пьемонт обнаруживает полнейшее бессилие и самую жалкую робость. Мы любим пользоваться чужими свидетельствами при изложении фактов, из которых делаем выводы; потому просто переведем два письма итальянского корреспондента Times'a, написанные из Турина.
"Турин, 28 сентября.
"Пьемонт смело выступил бойцом за единство и независимость Италии; Два раза в десять лет он рисковал самым существованием своим для осуществления этой цели. Честолюбие или патриотизм были причиною такой политики, все равно, результат ее был ясен. Маленькое королевство стало во главе итальянского движения, и все земли, где говорят на итальянском языке, признавали Сардинию своею предводительницею в национальном деле. К изумлению скептических дипломатов, казался исчезнувшим дух узкого провинциализма, на котором было построено столько гипотез. Ни одна область не хотела отстать от других, и каждая из освобождавшихся от угнетения итальянских земель, как только становилась госпожею своей судьбы, спешила соединить свою участь с участью земли и династии, которые отважились сделать первый и опаснейший шаг.
"Почетным положением для маленького государства была такая диктатура, такое супрематство. Но это супрематство имело свои опасности. Если б императорская программа даже вполне осуществилась, если б Италия освободилась от Альп до Адриатики и царственный благодетель с беспримерным бескорыстием удалился со своими легионами за Альпы, все-таки было бы геркулесовским подвигом соединить и организовать земли, до сих пор бывшие разрозненными, сохранить на будущее время итальянскою силою то, что было приобретено силою иноземцев. Еще гораздо труднее, но зато и еще гораздо славнее, сделалась эта задача после Виллафранкского мира. Он дал итальянцам только возможность испытать шансы войны, если они действительно имели решимость на попытку своими силами сделать то, чего нерассудительно ждали от других. Их руки были развязаны, н сам император во второй своей миланской прокламации сказал им, что остальное должны они сделать сами.
"Два месяца прошло с той поры, -- два месяца драгоценного времени, и как же воспользовались этими двумя месяцами? Цюрихская конференция влачила в это время свое бесполезное существование, как будто вызывая Италию действовать и приготовиться к делу. Теперь была для Пьемонта минута показать себя предводителем итальянцев; национальная партия обращала свои взоры на Турин.
"А Турин спит или как будто находится в сомнамбулизме; он неподвижен или повинуется жестам великого магнетизера. Как будто всякая деятельность и решимость покинула правительство вместе с Кавуром. Прочтите ответы, данные депутациям Тосканы, герцогств и Романьи, и вы угадаете вое по этим ответам. Во всем та же апатия и нерешимость, та же робость и малодушие. Разумеется, каждому понятна щекотливость положения, в какое Сардиния поставила себя относительно своего могущественного союзника, которому она столь многим обязана, которого не может она раздражать без величайшей опасности для себя. Но именно в подобных положениях смелость неизменно бывает лучшею политикою: она укрепляет доверие друзей и внушает страх врагам, а противоположная система ободряет врагов и отнимает мужество у друзей. Но смелость этого рода требует решимости поддерживать делами и жертвами то, что сказано словами. При энтузиазме, какой показало население Верхней Италии, Сардиния могла бы в эти два месяца составить армию, по крайней мере, в 150.000 человек. Она тут не встретила бы недостатка ни в деньгах, ни в людях; и если бы теперь она объявила, что согласна на присоединение государств Центральной Италии, чем она рисковала бы? Даже и такой могущественный человек, как император Наполеон, не отважился бы настолько презреть общественное мнение Европы, чтобы обратить свои легионы против своей союзницы. Все, что могло бы случиться, -- разве только то, что ои отозвал бы их и оставил бы на волю судьбы итальянцев, которые теперь плотнее соединены и сильнее, чем когда-нибудь.