"В заключение оратор говорит, что, судя по официальным известиям, война начинается при самых благоприятных условиях. Чем бы она ни кончилась, он свидетельствует, что он и его друзья останутся верны преданию своих отцов, преданию тех граждан-героев, которые в дни великой опасности умели охранять, под предводительством Гошей и Марсо, от осквернения иностранцами священную землю отечества".

Не много нужно догадливости, чтобы понять из этого извлечения, каким резким неодобрением была проникнута речь Оливье. Он говорит, по выражению "Монитёра", что французская нация в течение четырех месяцев узнавала факты только из прений английского и сардинского парламентов; но в "Монитёре" часто печатались официальные статьи, излагавшие ход дела и намерения французского правительства, -- ясно, что Оливье не считает достоверным ни одного слова этих статей. Он жалеет, по выражению "Монитёра", что четыре месяца правительство не предлагало законодательному корпусу итальянского вопроса и сообщает ему об этом деле, когда оно уже решено, -- ясно, что оратор говорил о пренебрежении правами законодательного корпуса, а права эти понимал так, что правительство было обязано не делать ничего важного без его согласия. Оратор думал, по выражению "Монитёра", что правительство хочет вести войну для уничтожения трактатов 1815 года относительно Италии, т. е. для изгнания австрийцев из Италии, но в решительную минуту в нем пробудилось сомнение, -- ясно, он говорил, что никогда не верил в намерения правительства освободить Италию, а теперь имеет в руках доказательства основательности своего неверия. Это доказательство доставлено словами английского министра, что Франция соглашалась вести переговоры на основаниях трактатов 1815 года. Но "Монитёр" также излагал основания переговоров, и ясно, что Оливье выставляет разноречие "Монитёра" с истиной, доказанной прениями английского парламента; он говорит, что "Монитёр" скрывал факты, излагал дело в ложном виде; но теперь Валевский и Барош говорили согласно с "Монитёром", -- ясно, какой характер придает Оливье их словам. По выражению "Монитёра", он был бы рад, если бы объяснилось его сомнение, -- ясно, он требовал у министров отчета в противоречии официальных изложений с фактами. Валевский подтвердил факты, обнаруженные английским парламентом: это значит, Валевский был принужден сознаться, что до сих пор лгал. Наконец, в предпоследнем параграфе речи, несмотря на все искажения, сделанные протоколом в словах Оливье, смысл остался так резок, что не требует пояснений. Можно идти в Италию за тем, чтобы освободить ее, можно идти за тем, чтобы поработить ее больше прежнего, говорит Оливье в этом параграфе. Зачем посылают туда теперь французов, продолжает он, можно знать по результатам римской экспедиции. История этой экспедиции известна: когда она отправлялась, Наполеон III, бывший тогда еще президентом республики, говорил, что цель экспедиции спасти Рим от австрийцев, а кончилась экспедиция тем, что французы поддерживают в Риме правительство, которое угнетает римлян хуже, нежели австрийцы угнетают ломбардцев. Последний параграф протокола заключает в себе мысль самую горькую: "война начинается при счастливых условиях, но мы готовы защищать Францию от вторжения иностранцев", говорит Оливье. Ясно, что это значит: Оливье говорил, что самые счастливые обстоятельства разрушаются коварством излишней хитрости, которое, наконец, должно восстановить против себя всю Европу; Европа увидит, что Ломбардия была только предлогом для завоевательной политики; Европа увидит, что должна защищать сама себя, а не Австрию, составится новая коалиция и повторятся события 1813 и 1814 годов. Кажется, этого было бы довольно; но имена Гоша и Марсо, упоминаемые "Мокитёром", свидетельствуют о мысли еще более резкой: без сомнения, Оливье противопоставлял этих республиканских генералов Наполеону I и указывал на то, что европейская коалиция, которая легко победит императорскую Францию, может быть побеждена только республиканскою Франциею.

К таким-то речам в законодательном французском корпусе открывается теперь возможность; большинство, составленное из людей, до сих пор восторженно хваливших нынешнюю систему, вдруг охладело к ней и дозволяет возвышать голос немногим республиканцам, находящимся в законодательном корпусе; мало того, что оно позволяет им говорить, -- вероятно, оно слишком сочувствует им за протест против намерений императора, если сам граф Морни, президент законодательного корпуса, принужден был терпеть речь Эмиля Оливье.

Но зачем догадки о чувствах большинства, так недавно бывшего преданным нынешней системе? Холодность, с которою принимает оно сообщения и объяснения правительства, достаточно свидетельствует о его чувствах. Но опять, зачем мы говорим о заключениях, выводимых из молчания и холодности? Бывшие панегиристы правительства уже не довольствуются молчанием; через два дня после прений о контингенте происходили прения о займе, и вот что рассказывает парижский корреспондент Times'a о заседании законодательного корпуса 29 апреля. В предисловие к его рассказу мы сделаем только одно замечание: слова Плишона он буквально берет из протокола, напечатанного в "Монитёре", и берет далеко не все резкое, сохраненное из них даже "Монитёром". Можно по этому судить, какова в действительности была речь этого депутата, до сих пор восхищавшегося Второю империею.

"Большое удивление было возбуждено свободою, с которой говорили против войны многие члены, до сих пор бывшие раболепными приверженцами (servile followers) правительства, и простором, который был дозволен их речам вице-президентом законодательного корпуса г. Шнейдером, председательствовавшим в этот день. Если бы болезнь не помешала быть в заседании президенту, г. Морни, то, вероятно, не было бы такого простора. Особенно энергичен был язык г. Плишона. Он начал тем, что не чувствует никакой симпатии к большой части мнений г. Оливье, республиканского депутата, говорившего в одном из предшествовавших заседаний, но соглашается с ним в одной мысли -- в той мысли, что "невыносимо для страны, столь долго имевшей всю полноту политической жизни, терпеть такое положение, что факты, относящиеся к ней, она должна узнавать от иностранцев". Еще невыносимее, прибавил он, что вопросы, от которых зависит будущность страны, завязываются и решаются без всякого участия законодательного корпуса. "Я подал голос за увеличение наших военных сил (продолжал г. Плишон), потому что наши войска уже перешли границу, стало быть, мы обязаны поддерживать честь французского знамени и поздно нам рассуждать. Но если бы вопрос не был уже решен без нас; если бы я мог рассматривать, имеет ли Франция какую-нибудь надобность вмешиваться в эту войну, я сказал бы: нет. Я вотировал с прискорбием, потому что имел глубокое убеждение, что правительство без надобности впутало нашу страну в войну, исполненную риска и опасности, для результатов, по крайней мере неверных, чтобы не сказать более. Из сообщений, сделанных правительством, решительно не видно, чтобы австрийская политика в Италии подвергала опасности честь или спокойствие Франции или равновесие Европы". Далее он заметил, что политическое положение Италии вовсе не ново; что со времени возникновения этого положения было во Франции много разных правительств и ни одно из них не находило это положение столь важным для интересов Франции, чтобы завязывать войну для его прекращения. Он спросил, будет ли эта война революционная или политическая, должна ли она быть отрицанием или продолжением политики, внушившей римскую экспедицию? Будет ли целью ее только изгнание австрийцев, или независимость и единство Италии? Он спросил, как далеко хочет идти правительство и на чем оно думает остановиться? "Каждому видны, -- заключил г. Плишон, -- жертвы, которых будет стоить Франции эта война; но никто не видит, какую выгоду Франция получит от нее. Да, ничего не может она получить от нее, кроме разве пустой славы, -- это будет единственным вознаграждением ее за кровь ее детей". Г. Плишону отвечал г. Барош, президент государственного совета. Он сказал, что Франция воюет потому, что на нее напали. Франция объявила, что если австрийцы нападут на Пьемонт, она обязана защищать его. Других причин к войне нет. После того встал просить слова г. Жюль Фавр, знаменитый республиканский адвокат".

Речь Жюля Фавра занимала важнейшее место в заседании 29 апреля; мы приводим вполне всю часть протокола, в которой излагаются его слова. Читатель заметит, какой смысл должно было иметь в действительности замечание президента, предшествовавшее словам Жюля Фавра. Президент просил палату слушать спокойно с уверенностью, что оратор не скажет ничего оскорбительного для чувств палаты; это служило напоминанием оратору, что позволение говорить дается ему под условием соблюдать осторожность в словах. Но в благодарности президенту, которой начинает Жюль Фавр, содержится прямой отказ скрывать свои мысли. Потом он восстает против Плишона, -- это за то, что Плишон высказывал боязнь войны с революционным характером. Жюль Фавр доказывает, что если война не будет иметь революционного характера, то незачем начинать ее; и вся его речь состоит в развитии двух мыслей, одинаково враждебных нынешней системе: он доказывает, что война необходимо должна была бы иметь революционный характер; потом доказывает, что правительство хочет вести ее в консервативном духе с единственной целью упрочить свое существование славою побед, без всякого намерения улучшить положение Италии. Но прочтем изложение самой речи, представленное "Монитёром".

"Г. Жюль Фавр требует речи.

"Г. президент, давая речь г. Жюлю Фавру, просит палату слушать его, не перерывая. Искусство, с которым г. Фавр владеет речью, должна служить палате ручательством за то, что речь оратора будет сообразна с важностью обстоятельств; потому г. президент просит палату слушать эту речь, не перерывая.

"Г. Жюль Фавр благодарит г. президента за доброжелательную мысль его замечания, но требует полной независимости своим объяснениям. Он постарается не оскорбить палату ни одним из своих слов. Если он принимает участие в настоящем прении, он делает так по убеждению,, что это прение необходимо, и требует более глубокого разъяснения.

"Нимало не одобряя некоторых слов, произнесенных г. Плишоном, оратор понимает их. По мнению достопочтенного члена, очевиднейшею истиною принимается то, чтобы война могла являться совершенно оправданной, чтобы ее причина была ясно указана и цель ее ясно определена.