>
Неосновательность упреков, делаемых императору французов за Виллафранкский мир.-- Речь императора в Сен-Клу.-- Негодование во Франции и Италии.-- Напрасные надежды итальянских патриотов.-- Урок для либералов.
В государствах, имеющих судопроизводство с адвокатами, когда дело какого-нибудь господина, подлежащее судебному решению, слишком неблаговидно, ни один адвокат не соглашается защищать его; но "никто не должен оставаться без защитника", -- потому назначается в этих случаях самим президентом суда défenseur d'office {Защитник по назначению.-- Ред. }, "защитник по предписанию". Ни он сам, ни один человек из публики не надеется, чтобы его старания увенчались оправданием обвиняемого, но все-таки он усердно исполняет свою неблагодарную обязанность, и общество тем выше чтит его самоотверженные труды, чем очевиднее их напрасность.
На какое же глубокое уважение имеем право рассчитывать мы, добровольно, без всякого приказания, даже наперекор многочисленным предостережениям холодных, благоразумных людей, взявшие на себя обязанность быть постоянным défenseur d'office всех дел, единогласно признающихся не имеющими извинения! Сколько нам помнится, примеров такого гражданского геройства не видел мир с той поры, когда г. Греч защищал г. Булгарина против Пушкина, злонамеренно отрицавшего правдивое уверение г. Булгарина, что лучшие места в "Евгении Онегине" заимствованы из "Ивана Выжигина". Но и сам г. Греч только однажды в свою долголетнюю жизнь отважился совершить такой подвиг, да и то больше по дружбе; а мы в течение какого-нибудь полугода совершили их уже десятки. Кого и чего только не защищали мы из безвозвратно всеми осуждавшихся лиц и дел! Мы защищали [Фердинанда, короля неаполитанского, Пфортена, министра баварского], повара, поселяющего раздоры между мужем и женою за обеденным столом, и, наконец, -- что требовало наибольшей дозы мужества, -- защищали австрийцев in natura {Нагишом, в натуральном виде.-- Ред. }, целиком, гуртом, без всякой очистки и исключений, [со всеми возможными Гиулаями, Урбанами и, что еще хуже, Буолями и Шварценбергами, и, что хуже всего, даже с лицами вреднейшими Буолей и Шварценбергов].
Зная такое наше самоотверженное геройствование, читатель предугадывает, что теперь мы должны покинуть на время всех этих мелких клиентов, чтобы посвятить все наши способности защите лица, далеко превосходящего их всех вместе влиянием на ход событий в так называемом цивилизованном мире. Все просвещенное человечество жестоко порицает теперь императора французов за мир, заключенный с австрийцами будто бы слишком преждевременно и будто бы не оправдывающий надежд, не соответствующий целям, для которых была начата война. В прошедший раз мы лишь слегка коснулись этого предмета и, к сожалению, сами выразили некоторое недовольство... Что делать? -- все люди, все могут заблуждаться; но сознанием ошибки искупается половина ее, а другая половина ее может быть легко нам извинена в том соображении, что и сам император французов на первый раз был смущен всеобщностью возбужденного им неудовольствия. Возвращаясь из Италии, он не хотел въезжать в Париж: он знал, какой холодный прием найдет он в своей столице, -- он укрылся от публики в Сен-Клу, и речь, произнесенная им в ответ на поздравления "великих государственных корпораций", лишена самодовольства, которым отличались все прежние речи его; он оправдывается, он извиняется. "Я прекратил войну, -- говорит он, -- потому что она становилась слишком затруднительна. Приходилось осаждать Мантую и Верону, это -- предприятие трудное; но трудность предприятия не поколебала бы моей решимости и не остановила бы стремления моей армии (продолжает император французов), если бы средства не были непропорциональны с результатами, которых предстояло достичь. Надобно было решиться отважно разрушить препятствия, противопоставлявшиеся нейтральными территориями, и в таком случае принять войну не на одном Аддидже, но и на Рейне. Надобно было повсюду открыто подкрепляться пособием революции. Итак, я остановился не по утомлению или изнурению и не потому, чтобы покинул благородное дело, которому хотел служить, но потому, что в моем сердце говорило нечто еще высшее: интерес Франции. Скажите, разве не тяжело было мне удержать пылкость солдат, экзальтированных победою, сильнейшим желанием которых было -- идти вперед? Скажите, разве не тяжело было мне формально, перед лицом Европы выпустить из моей программы территорию, лежащую между Минчио и Адриатическим морем? Скажите, разве не тяжело было мне видеть, что разрушаются в честных сердцах благородные иллюзии, исчезают патриотические надежды? Служа делу итальянской независимости, я вел войну против желания Европы; но едва настала минута, когда судьбы моей страны могли быть в опасности, я заключил мир".
Читатель, привыкший к дипломатической манере, легко переведет эти фразы на обыкновенный язык. "Средства были непропорциональны с результатом" -- это значит: "я увидел, что не в силах исполнить своего обещания". "Надобно было принять войну не на одном Аддидже, но и на Рейне" -- это значит: против Франции составлялась коалиция, то есть исполнялось предсказание орлеанистов-республиканцев, высказавших еще до начала войны через Journal des Débats и через Жюля Фавра, что Европа восстанет против Франции и императорская Франция должна будет отступить перед коалициею. "Я остановился не по изнурению и не потому, чтобы покинул благородное дело, которому хотел служить" -- это значит: "я не могу не сознаться, что почти все думают иначе". "Хотел служить" -- эта фраза доказывает невозможность просто сказать "служил", то есть сам император французов не отважился сказать, что действительно оказал услуги делу итальянской независимости. "Разве не тяжело было мне удерживать пылкость солдат" и т. д.-- это признание в том, что армия была недовольна миром. "Разве не тяжело было мне перед лицом Европы выпустить из моей программы территорию, лежащую между Минчио и Адриатическим морем?" -- это значит: "Вся Европа говорит, что Италия [обманута] мною". Какое же извинение представляется всему этому? "Судьбы моей страны могли быть в опасности" -- это значит: "Франция подверглась бы вторжению иностранцев; то есть сам император французов опять подтверждает мысль Жюля Фавра, что императорская Франция была бессильна перед опасностями, сопряженными с итальянскою войною".
"Скажите, разве не тяжело мне было?" -- три раза повторяет Луи-Наполеон в порыве чувства. Действительно, тяжело было ему, до сих пор говорившему только о своей безошибочности и полном достижении своих целей, сознаваться в том, что он принужден был отступить, что Европа видела его отказывающимся от своей программы; еще тяжелее было признаваться, что в армии пробуждено недовольство; еще затруднительнее была необходимость говорить народу, столь гордому своею силою, как французы, что они должны бояться иностранного вторжения. Неловкость таких признаний и вразумлений очевидна; что же могло заставить императора французов говорить вещи, столь невыгодные для него самого?
Ответ один: негодование, овладевшее Франциею, Италиею и всею Европою при известии об условиях Виллафранкского мира, было так сильно, что даже Наполеон III смутился и в смущении хватался за всякие мысли, которые могли быть представлены в извинение миру, не разбирая того, как подействуют эти мысли на гордость французской нации. Конечно, он не предвидел, что негодование будет так сильно; заключая мир, он надеялся, что ему можно будет говорить: "Виллафранкский трактат освободил Италию", и объяснить свою предшествовавшую войне прокламацию в том самом смысле, какой мы при самом ее появлении читали в ней между строк, наполненных сильными обещаниями (см. "Современник", No V) {См. в этом томе стр. 188.-- Ред. }, так, чтобы она представлялась совершенно и даже с излишком выполненною условиями мира. Но неразумные люди, не умеющие, подобно нам, понимать красот дипломатического языка, имели неосторожность принять в буквальном смысле фразу прокламации: "Италия должна быть свободна от Альп до Адриатического моря", и даже имели безумство забыть из-за этой одной фразы обо всем остальном содержании прокламации; потом, когда фраза эта не исполнилась по условиям мира в грубом материальном смысле, какой они ей придавали, они подняли с нею такой крик, которого ничем невозможно было заглушить: "Италия должна была освободиться до Адриатического моря! Вы сами это говорили! До Адриатического моря, припомните ваши обещания! Они не сдержаны!" и т. д. Вот этот оглушительный крик незнакомых с дипломатическим языком людей, нелепо вообразивших себя обманутыми, -- вот он-то и смутил Луи-Наполеона, не ждавшего такой неблагодарности. В смущении он, как мы видели, думал лишь о том, как бы набрать побольше извинений, [и набрал даже таких, которые очень неблаговидны на французский взгляд]. Но слова, произносимые человеком смущенным, не всегда могут быть вполне удачны, и мы принимаем речь императора французов только как свидетельство о состоянии духа, в которое повергнут был он неудовольствием нерассудительных людей, а вовсе не как изложение фактов, выдерживающее поверку. Действительно, Луи-Наполеон в своем расстроенном расположении духа сказал много такого, чего сам не захотел бы признать, не только сказать в спокойном состоянии души. Мы попробуем исправить эти ошибки, отстранение которых нужно для исполнения задачи, взятой нами на себя, -- для оправдания императора французов, неосновательно осуждаемого теперь людьми, одобрявшими его за три или четыре месяца перед тем. Когда обвиняемый скажет по неосторожности или взволнованности что-нибудь невыгодное для самого себя, обязанность адвоката требует доказать судьям, что этих слов не должно слушать, не должно основывать на них никаких заключений к невыгоде обвиняемого, потому что он ошибся, говоря их. Так обязаны поступить и мы.
Война становилась трудна, говорит Наполеон III: "мне приходилось атаковать с фронта неприятеля, ставшего в окопах, за великими крепостями, защищенного от всякой диверсии с флангов нейтральностью территорий, окружавших его; и начиная долгую и бесплодную войну осад, я находил перед собою вооруженную Европу, готовую оспаривать наши успехи или усугублять наши неудачи". Далее опять: "надобно было решиться отважно разрушить препятствия, противопоставлявшиеся нейтральными территориями, и в таком случае принять войну не на одном Аддидже, но и на Рейне".
Адвокат не может оставить судей в неблагоприятном для обвиняемого заблуждении, производимом этими словами. В них больше неосторожной заботливости о многочисленности извинений, нежели хладнокровной обдуманности.