Кому теперь была бы охота слушать рассказы о внутренних делах какого-нибудь государства, если эти дела не служат еще слишком явным указанием на близость потрясений, подобных итальянским? Потому мы только двумя словами упомянем, что во Франции все чаще и чаще повторяются факты, сами по себе неважные, но показывающие, что пробуждение национальной жизни, начавшееся года три тому назад, продолжается, не задерживаясь даже такими крайними средствами к развлечению от внутренних дел, каким была прошлогодняя война и каким, вероятно, будет скоро какая-нибудь другая война, на Рейне или в Италии, на востоке или на западных морях. Потребность возвратить утраченные политические права постоянно усиливается. Представить новое доказательство тому недавно потрудился,-- кто бы вы думали? -- французский сенат. Читателю известно, что Франция недовольна тою гласностью, которою теперь пользуется, и хочет какого-то иного простора для совещаний о национальных делах. В прошлом году мы несколько раз приводили факты, относящиеся к этому стремлению, и поместили об одном из них отдельную довольно большую статью16. Если мы не каждый месяц упоминаем о подобных новых фактах, то лишь потому, что было бы утомительно каждый раз возвращаться к одному предмету; а стремление это каждый месяц выражается несколькими признаками, постоянно усиливающимися, хотя и до сих пор все еще не очень сильными. Зараза дурного желания распространилась до того, что коснулась даже императорского сената: он решил, что будет, когда ему покажется нужно, печатать произносимые в нем речи вполне и в подлинном виде, а не в сухих и неверных извлечениях, какие исключительно печатались до сих пор. От французского сената нельзя ждать речей, которые стоили бы быть напечатанными; но важность не в том, что кому-нибудь любопытно или полезно читать речи французских сенаторов, а в том, что даже эти сенаторы обнаруживают претензию вести совещания способом, достойным парламента, а не тем, каким ведут их теперь.

По всему видно, что пора было бы во Франции приступить к удовлетворению требований подобного рода. Быть может, общество желает вещей вредных для государства или по крайней мере гибельных для существующего порядка; быть может, для государства или по крайней мере для некоторых находящихся в стране людей было бы гораздо полезнее, если бы нация довольствовалась гласностью; но что делать? удовлетворить усиливающемуся требованию все-таки было бы лучше даже и для этих людей, считающих подобные требования неосновательными, потому что через это они избавились бы от неприятностей, гораздо чувствительнейших, какими обыкновенно сопровождается для упорствующего процесс взятия у него без его согласия тех вещей, которых он не уступает добровольно, когда обязан уступить. Об этом довольно справедливо рассуждает "Times" по поводу речи, произнесенной Бульвером, из плохих романистов обратившимся в плохого, но очень красноречивого государственного человека. Читатель знает, что военные опасения отвлекли внимание английской нации от внутренних дел и что поэтому дело о парламентской реформе идет очень вяло: тори надеются даже замять его, думая, что нации недосуг будет спрашивать у них отчета за то. В числе других поднялся и Бульвер, один из упорных тори. Вот что замечает на его слова "Times", который сам тоже не желает парламентской реформы, потому что пишется людьми из тех сословий и для людей тех сословий, которым хорошо при нынешнем порядке дел:

"Сэр Эдуард Бульвер Литтон17 предсказывает, что новые избиратели будут злоумышлять против свободы Англии, продавать свои голоса врагам ее, захватят власть, уничтожат налоги, обанкротят казну, размножат число должностей и унизят политику до ремесла самых пошлых людей в обществе. Предсказания страшные; но если и совершенно принять их справедливость, все-таки остается вопрос о том, не представляется ли необходимость сделать значительный шаг по демократическому направлению? Разве парламентская реформа предмет отвлеченных соображений? Нынешнее положение вещей, требующее реформы, составляет последствие реформы 1832 года18. Тогдашние противники ее говорили то же, что говорил вчера сэр Эдуард; они предсказывали от нее шаткость правительства, затруднительность парламентской деятельности, увеличение избирательных подкупов, неизбежность дальнейших уступок и множество подобных вещей. Положим, что все это так, а все-таки бесспорно, что мы должны сделать парламентскую реформу. У нас нет свободы выбора в этом случае.

Да, весь вопрос между людьми, имеющими власть, и людьми, требующими ее, приводится к вопросу о силе. Католики, диссиденты, евреи получили политические права не потому, чтобы люди, имевшие тогда власть, считали их требования справедливыми, не потому, чтобы находили, что парламенту и администрации полезно будет допущение католиков, диссидентов и евреев к должностям, а просто потому, что нельзя было не сделать этого. Опыт последних пяти или шести лет убедил всех рассудительных людей,-- не в том, что выборы улучшатся от увеличения числа избирателей, не в том, что улучшится от этой реформы состав парламента,-- а в том, что надобно согласиться на эту реформу, хотя бы она и не обещала пользы, хотя бы даже она была вредна. Теперь национальные дела затруднены. Теперь во власти радикалов поднять знамя реформы и собрать вокруг себя столько недовольных, что парламентское большинство разрушается и расстраивается парламентская деятельность. Нынешнее положение дел, мало того, что дурно, оно невыносимо, потому что оно не допускает ничего делать. Сам сэр Эдуард со всею консервативною партиею помогает делу парламентской реформы,-- разумеется, не по любви к нему, а все-таки помогает. Пусть мистер Брайт или какой-нибудь другой реформатор, имеющий в парламенте значение только потому, что требует реформы,-- пусть он захочет низвергнуть министерство вигов,-- он всегда может рассчитывать на поддержку со стороны тори, и таким образом тори постоянно придают вес его требованию, чтобы дана была реформа. Да, тут вопрос состоит только в силе, и мы должны принимать ее в расчет, как мореходец принимает в расчет силу ветра и течений. Мы должны рассчитать, какую уступку должны мы сделать, какая уступка будет достаточна, чтобы отделаться нам от этого вопроса и обезоружить реформаторов. Сила мистера Брайта в том, что он требует реформы, в том, что он, как только захочет, может вынудить министров внести в парламент билль о реформе. Сделайте умеренную реформу, и он потеряет силу в парламенте.

Все красноречие сэра Эдуарда ведет только к тому, что значительное увеличение числа избирателей имеет свою дурную сторону,-- в этом мы совершенно согласны с ним. Он говорит, что опасность находится в легковерии, невежестве и опрометчивости рабочих классов; в том, что жизнь их тяжела, что работа не дает им времени на умственное развитие, на приобретение здравых понятий; в том, что они находятся в зависимом положении, что единственный выгодный шанс для них потрясение общественных отношений. Правда. Мы видим, мы чувствуем теперь, что это правда: рабочие классы остановили законодательную деятельную деятельность, поочередно низвергают лорда Пальмерстона и лорда Дерби. Что же нам делать? Сэр Эдуард не говорит нам этого. Но качества, по мнению сэра Эдуарда вредные в избирателях, не менее вредны и в людях, не имеющих голоса на выборах. Рабочие классы хотят политических прав; это не доказательство их достоинства пользоваться правами, но это причина тому, что мы должны дать им права, достойны ли они или недостойны. Если поднимать отвлеченный вопрос о достоинстве, то кто из нас достоин? Король неаполитанский думает, что все его подданные недостойны политических прав, но они, как видим, неспособны и жить без них".

Очень умно. Вот хорошо было бы, если бы все так рассуждали. Но в том и штука, что не всем возможно иметь такой рассудительный взгляд на вещи. Почему "Times" имеет силу хладнокровно понимать необходимость уступки, которой сам не желает, выгоду скорее исполнить дело, которое ему неприятно, но от исполнения которого не уйдешь никакими отвиливаниями и отвиливания от которого приведут только к чувствительнейшим неприятностям? Потому, что для самого "Times'a", для газеты и для публицистов, пишущих в ней, прямого вреда от парламентской реформы не будет: влияние журналистики на общественное мнение не уменьшится, число подписчиков не уменьшится, положение публицистов не станет хуже. А кому дело приносит личный вред, те никогда и никак не сумеют во-время понять его неизбежность и непременно затянут его до того, что подвергнутся из-за него неприятностям, еще гораздо худшим для них, чем само это дело. Это уже так водится на свете.

P. S. 19 мая. Прочитав депешу, говорящую, что Гарибальди вступил в Палермо, мы, разумеется, совершенно изменяем свое понятие о сицилийцах и отрекаемся от всего, что говорили о них в предыдущей статье, кроме слов, которыми отдавали справедливость их мужеству. Мы могли порицать их, пока они не достигли успеха. Но успех дела изменяет и название его. Если бы Козьма Минич Сухорукий не имел успеха, мы называли бы его беспокойным, безумным, а теперь каждый из нас знает, что он был спаситель отечества. Точно так же мы теперь совершенно отрекаемся от столь основательно изложенного нами мнения в защиту неаполитанской системы. Мы теперь прозрели и увидели, что она несостоятельна.

Мы полагали, что это отречение придется нам сделать в следующем месяце. Читатель видит, что развязка пришла быстрее, чем ожидали мы.

P. P. S. Через два часа после предыдущей приписки. Справившись духом от первого потрясения, произведенного в нас известием о взятии Палермо, мы возвращаемся к прежним нашим принципам, от которых легкомысленно отреклись было на минуту. Неаполитанская система хороша. Сицилийцы -- ослепленные безумцы. Гарибальди -- разбойник. Беззаконие торжествует в Сицилии, может восторжествовать и в Неаполе, как восторжествовало в Тоскане, Парме, Модене, Романье, может восторжествовать на всем Западе. Но мы стоим на скале, которой не коснутся волны его.

Июнь 1860