"Мы ожидаем с нетерпением этого счастливого времени, прогресса в общественной жизни; но вряд ли прогресс этот совершит скоро свой окончательный путь, и, кажется, нужно будет при этом сказать слова маршала Сильвенэ:

Dormons jusqu'au bon temps,

Nous dormirons longtemps..." *

* Будем спать до хороших времен,

Спать нам придется долго. -- Ред.

Разумеется, если прогресс будет зависеть только от того "подручного средства", на которое вы указываете, не скоро дождешься прогресса в общественной жизни.

Какой тут, в самом деле, прогресс, если, по мнению опытных людей, нельзя и не должно [при настоящих отношениях] ничем заменять даже телесного наказания. Читатель помнит, что в "Земледельческой газете" это дело было поставлено на обсуждение под именем "хозяйственно-административного вопроса" и что некоторые просвещенные филантропы утверждали, что сельскому хозяину можно обходиться без помощи телесных наказаний. Мы думали, что такая надежда едва ли основательна; что люди с исключительным характером, как г. Болтин и г. Каргопольцев, конечно, могут управлять так, что телесные наказания не оказываются нужными в их хозяйстве, но что исключение не есть правило и что люди с обыкновенным характером, находясь в положении гг. Болтина и Каргопольцева, не могут найти удобным следовать их примеру. Это мнение подтверждается (в No 86-м "Земледельческой газеты") словами г. П. Давыдова, корреспондента Вольного экономического общества4.

"При определении меры наказания (говорит г. Давыдов) со стороны наказывающего требуется полное спокойствие духа и рассудительность. Я говорю это потому, что есть проступки, которые взволновывают горячие темпераменты до некоторой забывчивости. К числу таких-то проступков принадлежат грубости и грубиянство прислуги. Нельзя не согласиться с тем, что не за всякую вину должно сечь крестьянина, и притом часто за одну и ту же вину двум разным лицам не следует назначать телесное наказание, если они имеют между собою разницу в умственном и нравственном развитии. В человеке, в котором не вполне развиты нравственные правила и в котором они не вполне укоренились, управляют более побуждения сердца, под влиянием страстей; привлекательные картины, в которых являются таким натурам задуманные поступки, заставляют их забывать правила честности и другие не укоренившиеся нравственные качества. Они в это время похожи на детей, которым говорят "стыдно, стыдно" и которые, не усваивая понятия стыда, не перестают упрямиться до тех пор, пока не покажут малым буку, а большим розгу; розга не говорит стыдно, но дитя впоследствии, при словах "стыдно", уже скорей понимает это слово. Отчего же наказывают детей? Оттого, что в них действует физическая натура, а не ум. Точно так же и в человеке с неразвитою духовною субстанциею действует физическая его натура, не обуздываемая сознанием рассудка, почему и следует противодействовать этой натуре физически. По всем этим доводам я как-то смелее могу высказать мнение мое, что нет надобности изобретать новые наказания, а лучше заботиться о том, чтобы не впадать в крайности: употребляя старые наказания, не превращать в месть, не сечь того, кому следует буку показать, и не показывать буку тому, которого надо высечь, не назначать наказания тотчас по открытии проступка, потому что сам назначающий может быть взволнован и впасть в крайность, и постоянно помнить слова спасителя: "будьте милостивы, помилованы будете".

Мнение г. П. Давыдова очень практично. Гуманность г. П. Давыдова выразилась в том, что при наказании он считает нужным полное спокойствие духа и рассудительность в наказывающем и осуждает "забывчивость горячих темпераментов", хотя и признает, что "грубости и грубиянство прислуги" вызывают на такую забывчивость. Действительно, человек, которому прислуга говорит грубости, очень достоин сожаления; но странно то, что только у некоторых из нас бывает такая прислуга. В Англии и Франции дело неслыханное, что1бы слуга был груб, он всегда деликатен, кроме разве тех случаев, когда отвечает оскорблением на оскорбление, но ведь это уже не грубость, а самозащищение. Мы редко слышали, чтобы и у нас люди, имеющие наемных служителей, жаловались на их грубость,-- слуги их иногда плутуют, иногда ленятся, иногда придерживаются чарки (слабости, свойственные не одним слугам); но грубость редкий порок в наемных служителях, а если он встретится, то не подает господину никакого повода к мучительному волнению, доходящему до "забывчивости": при первом неучтивом слове, господня говорит: "Тебе, вероятно, не угодно у меня служить, так что ж? Иди себе, я тебя отпускаю" И грубостей не бывает. Потому надобно думать, что если какой-нибудь господин "волнуется" от "грубиянства" своей прислуги, то напрасно он "волнуется" -- дело можно поправить без "забывчивости", пусть грубиян слуга идет себе куда хочет, а барин пусть наймет себе слугу и наверное избавится от "грубиянства". Это средство, повидимому, неизвестно г. П. Давыдову; но, тем не менее, г. П. Давыдов человек очень гуманный: он прямо говорит, что "не за всякую вину должно сечь крестьянина", и с ним нельзя не согласиться. Например, крестьянин десятью минутами опоздал на поле,-- ведь это, если хотите, уж нива; беременная баба сжала десятью снопами меньше других, небеременных баб,-- это опять неисправность, а неисправность есть вина; но г. П. Давыдов так гуманен, что, вероятно, не считает приличным сечь за такие вины. Тут довольно побранить и наложить лишний урок. Иное дело, если эта баба на справедливый упрек и "душеспасительное слово" ответит грубо -- ну, тогда другое дело, тут хорошо уж и то, если не "взволнуешься до забывчивости", и с спокойствием духа исполнишь наказание.

Да и, в самом деле, с чего взяли эти филантропы, будто телесное наказание не совсем похвальная административная мера? Что такое наш крестьянин? Это человек, в котором еще "не вполне развиты нравственные чувства",-- то есть в нем еще "неразвита духовная субстанция", потому в нем действует не сознание, а "физическая натура", и, стало быть, очевидно, что этой натуре "следует противодействовать физически" -- это совершенно справедливо, [так справедливо, что напрасно г. П. Давыдов применяет свое умозаключение к одним только крестьянам, мы думаем, что следовало бы подвести под те же следствия всех, кто подходит под понятие "неразвитой духовной субстанции", в ком действует не сознание, а физическая натура. Например, что оказать о человеке, доведенном "до забывчивости" грубостью? Ведь в нем действует тоже "физическая натура". Или о человеке, который вообще по какому бы то ни было случаю ударит другого человека по зубам или оттреплет его за бороду? Ведь "духовная субстанция" не может никого бить по зубам и трепать за бороду,-- тут "действует физическая натура, не обуздываемая сознанием", и потому также "следует ей противодействовать физически", то есть посредством телесного наказания, если только справедливы соображения г. П. Давыдова. Все это] очень хорошо; жаль только одного: зачем г. П. Давыдов думает, что чувство стыда, чувство чести укрепляется телесным наказанием? В том, что оно "физически противодействует натуре", никто не усомнится; но каждый, знакомый с природою человека, знает, что оно убивает чувство чести и совести, отнимая у человека благородную гордость человеческим достоинствам, унижая человека в собственных глазах. Человек, так или иначе побитый, считает свою честь утраченною, ему уже нечего терять: драгоценнейшее, что было у него, отнято у него, ему уж нечем больше дорожить; от дальнейших проступков он удерживается уже не чувством совестливости, как прежде, не опасением унизить свое человеческое достоинство,-- нет, только страхом физической боли,-- вы сами поступили с ним не как с человеком, а как с животным, и кто же виноват, если он будет теперь действовать как зверь? Чувство физической боли вы делаете единственною уздою для него, подумайте же, выигрывает ли от того ваше спокойствие и общая безопасность? Ведь эта узда могла быть еще сколько-нибудь действительна тогда, когда существовали пытки, ломание членов, отрубание рук и ног, выкалывание глаз,-- это вещи действительно страшные, но ведь согласитесь, теперь они уже не в вашем распоряжении; вы можете пугать только "сечением" -- а это разве так страшно? Нервы ребенка не имеют той крепости, как нервы взрослого, воля ребенка боязливее и мягче; однако же каждый из нас очень хорошо знает, как скоро ребенок, которого воспитывают розгою, перестает бояться розги, как скоро доходит он до того, что гордится упрямым равнодушием под розгою, начинает даже сам с ожесточением напрашиваться на нее, находя в упрямом перенесении ударов больше удовольствия, нежели страдания. Это ребенок, существо робкое, слабое, а вы думаете удержать розгою закаленного физическими лишениями, зноем и холодом, взрослого мужика? -- [Розга!-- Да слышали ли вы, как отзываются не о розге, а об ужасной плети люди, ей подвергавшиеся? "Плеть ничего, простоял полчаса, да и баста, словно из бани вышел,-- по Владимирской в слякоть шагать, вот истинная беда; плетка ничего бы, да вот тем донимают, что далеко больно итти велят после нее". -- Розга!-- страшна в самом деле боль от вашей розги тому, у кого шея истрескалась под зноем страдного солнца, у кого руки покрылись кожею, твердою, как подошва, от тяжких трудов пашни]. -- Ему эта боль шутка, он боится только стыда; но прикосновение розги убивает в нем стыд, и чем вы тогда его удержите? [Для вашей цели годилась бы, повторяем, пытка., но она не в вашей власти!]