На другой же день поехал я к Владимиру Петровичу; как мы собрались за чаем, я начал расспрашивать старшего сына, Мишу, который был в шестом классе, о гимназии, об учителях, об уроках. "Что у вас завтра?", сказал я наконец, зная и без того, что завтра есть урок истории. -- "Латинский, закон божий, история и физика", отвечал он; "из закона божия повторение, и мало, из латинского нетрудный перевод, из физики тоже немного, почти только повторение, а из истории урок, большой, о войне римлян с Филиппом Македонским и первых сношениях их с Грециею". Это было как нельзя лучше для меня. "Хотите, мы станем вместе приготовляться из истории", сказал я. -- "Сделайте милость. Это для меня было бы скорее и легче, да я от вас и услышу много такого, чего в книге нет, да и Николай Федорович, верно, не скажет". -- "Почему же? Ведь Николай Федорович любит поговорить в классе, я знаю". -- "Любит, только все-таки мне хотелось бы слышать побольше, чем говорит он; иногда так любопытно было бы что-нибудь узнать поподробнее, а он как нарочно и пропустит это без всякого внимания; а иногда что-нибудь не понимаешь хорошо, нужно бы, чтоб кто-нибудь объяснил, как и отчего так могло быть или какое это имело значение, а объяснять некому, оно остается темным". -- "Да разве вы не имеете привычки, если что-нибудь вам хочется знать или темно что-нибудь, спрашивать у Николая Федоровича?" -- "Спрашиваю, да редко, потому что если знает он сам, об чем его спрашиваешь, так очень рад бывает рассказать, и ему приятно бывает, что его просят, а если не знает, так сердится. Мы и боимся, чтоб не рассердить его". -- "Хорошо ж, -- подумал я, -- начало будет сделано завтра же". И после чая мы занялись уроком из истории. Я просидел с Мишею часа два, довольно подробно и как можно яснее представил ему политику и все действия Рима относительно Греции в то время: как, видя, что борьба со всеми греками, если б они захотели соединиться под предводительством и защищать дело Филиппа, которое, собственно, было делом их независимости, была бы трудна, а, может быть, и безуспешна, сенат ловко соблазнил греков декламациями о том, что он хочет избавить их от ига Македона, возвратить им их древнюю свободу и славу; как греки поддались заманчивым обещаниям, победили для римлян Филиппа, истощили этою ревностною войною и свои силы; как ловко римляне поступали сначала в отношении их, -- так бескорыстно, по-видимому, что бедным грекам показались в самом деле спасителями и что в восторге думали они уже о возвращении времен Перикла; как потом продолжали сеять раздоры, ослабили одного, прибрали их всех себе в руки. Было уже половина десятого, когда мы оканчивали урок. "Так видите, -- сказал я, -- главное правило римской политики и здесь, и после всего было: divide et impera, разъединять и властвовать. Жаль, что уж поздно, а то стоило бы поговорить об этом правиле, которое всегда было главным правилом всех хитрых политиков; особенно страшным образом было прилагаемо в XV веке по Франции Екатериною Медичи. Да вы спросите об этом завтра Николая Федоровича: я знаю, что он это хорошо знает, так ему будет очень приятен ваш вопрос. Скажите: "объясните, сделайте милость, что это такое, что в одной книге, которую я читал, приготовляясь к вашему классу, сказано: римляне в первый раз в войне с Филиппом и в делах Греции в первый раз высказали ясно свое знаменитое правило, которое потом так искусно развил Макиавелли: "divide et impera". -- "Хорошо, я спрошу".

На другой день все было так, как я рассчитывал; Николай Федорович спросил урок у Миши, Миша отвечал превосходно, так что удивил Николая Федоровича, который слушал его с восхищением. "Прекрасно, прекрасно, верно вы особенно занимаетесь историею -- и занимайтесь, это самая высокая, самая интересная, самая необходимая наука. Вам следовало бы поставить больше пяти, если б можно было". -- "Только позволите спросить вас, Николай Федорович, -- сказал Миша, -- что такое значит макиавеллиевское "divide et impera", о котором я читал в одной книге", -- и т. д. по моему наставлению. Лицо Николая Федоровича прояснилось еще более. Как нарочно на тот урок в классе, где учили новую историю, -- дело шло об Александре Борджиа и макиавеллиевской политике, -- пришел в класс директор и все время спрашивал урок, так что Николаю Федоровичу нельзя было сказать ни слова о Макиавелли, и труды его над моею книгою пропадали; только у него осталась еще надежда воспользоваться ими при истории войн католиков и гугенотов во Франции, поэтому-то он и не возвращал мне Макиавелли. И вдруг представлялся ему случай рассказать все это и рассказать притом так, что все-таки это не мечтало рассказать ему то же самое еще раз и в том классе, для которого, собственно, он готовился. И он пустился рассказывать, так что, когда пробил звонок, он не кончил еще и половины того, что мог рассказать. -- "Ну, я кончу в следующий раз. А вы продолжайте заниматься историею" г-н Ясенев, продолжайте -- она больше всех наук стоит того, чтоб заниматься ею: видите, как много в ней интересного". Николай Федорович был хорошим учителем и, главное, чрезвычайно ревностным учителем. Если вы не позабыли, что я говорил о его характере, вы должны видеть, что иначе и быть не могло при его трудолюбии, при его добросовестности и при его способности к довольству собою и, следовательно, тем, чем ему придется жить.

Я коротко знал Николая Федоровича; виделись мы с ним часто; когда виделись, говорили обыкновенно об истории; да я знал и то, какие книги он больше читал; много книг брал он у меня, поэтому я очень хорошо знал, какие эпохи истории и какие именно события или взгляды на них хорошо ему известным и с этих пор постоянно занимался с Мишею приготовлением к историческом классу и старался, чтоб он спрашивал Николая Федоровича всегда, когда только предмет урока был хорошо знаком Николаю Федоровичу; я успевал действовать так ловко, что вопросы Миши пробуждали в Николае Федоровиче даже новые мысли, которых он и не подозревал в себе, приводили его к новым взглядам, заставляли его ясно припоминать такие события, каких без того он не мог бы хорошо припомнить. Можете представить себе, что Миша, который и отвечал всегда превосходно, как решительно никто из учеников (Николай Федорович переспрашивал урок у всех учеников каждый класс), с тех пор как Николай Федорович был учителем, тотчас же сделался его любимцем, и когда через две недели после открытия моих маневров пришел в его класс директор, Николай Федорович осыпал перед ним всевозможными похвалами Мишу; директор спросил его урок -- Миша отвечал превосходно; и директор сказал, что Миша -- украшение их гимназии, что если он будет продолжать так заниматься, то получит непременно золотую медаль и обратит на себя внимание начальства, что он при первом удобном случае скажет о нем попечителю, а может быть, и самому министру, которые оба особенно любят историю.

Я знал все это от Миши и от Николая Федоровича, который знал, что я очень дружен с Ясеневыми. Как дошло до меня известие об этом посещении директора и о том, как хвалил он Мишу, я стал искать случая свести директора и Владимира Петровича, чтоб старик из уст самого высшего начальника услышал об успехах своего сына по истории и о том, как Николай Федорович любит его и занимается им. Директор бывал иногда по пятницам на карточных вечерах у одного из не слишком близких знакомых Владимира Петровича, начальника отделения в министерстве юстиции, и знал его в лицо; Владимир Петрович тоже бывал там два-три раза в год; теперь нужно было заставить его побывать там в следующий же раз. Я выкопал какую-то справку об одном деле по министерству юстиции, без которой очень можно было бы обойтись, и высказал Владимиру Петровичу свое недоумение, через кого справиться. Справка эта, сказал я, для меня очень нужна, и поскорее. Он тотчас же предложил мне побывать у своего знакомого. Я нарочно выбрал четверг, так что Владимир Петрович должен был отправиться просить его о справке в пятницу. "Очень скоро вам нужно это? -- сказал он, -- может быть, завтра же? Так уж нечего делать, я уйду из департамента". -- "Нет, помилуйте, Владимир Петрович, как это можно, дело не так к спеху, почта еще во вторник, так если я получу нужные мне сведения в понедельник, и то будет очень хорошо, а лучше будет, если б можно было получить их в субботу, потому что в воскресенье можно было бы еще поговорить с одним человеком, которому хорошо известно это дело, что теперь нужно будет советовать делать тому, чье это дело". -- Таким образом, из моих слов выходило, что Владимир Петрович должен будет быть у своего знакомого в пятницу вечером. -- "Ну, хорошо, -- сказал он, -- я буду у него завтра вечером, а вы зайдете в субботу часа в два к ним в департамент, и справка вам будет готова". -- Очень мне нужна была справка!

Разумеется, как я рассчитывал, так все и сделалось. Директор, увидевши Владимира Петровича, поздравил его с тем, что сын его оказывает такие успехи в истории, и распространился о том, как учитель истории не может нахвалиться им. В восторге воротился Владимир Петрович домой и принялся со слезами радости целовать и расспрашивать сына. "А ты и молчишь, скромник, нет, чтоб самому порадовать отца! А уж как директор хвалил тебя! Учись, мой друг, учись, только через это и можно нынче выйти в люди". Миша в ответ начал, разумеется, хвалить учителя, от которого в самом деле был в восхищении, потому что Николай Федорович оказывал ему большое внимание и очень ласкал его. "Он меня, папенька, и рекомендовал директору, а то где б директору заметить меня; он даже и книги мне дает, какие у него есть, и уж со мною ласков так, ободряет меня: я никогда не забуду того, как много он для меня делает и заботится обо мне: ему да Андрею Константиновичу я всем обязан".

Тут были подробно разобраны и мои великие услуги Мише и другим детям Владимира Петровича, особенно было поставлено мне в высокую добродетель, что я дал Марье Владимировне 1 5 -- 20 уроков французского разговорного языка, чего при ее знании французского было совершенно достаточно, чтоб она начала бегло и с хорошим произношением говорить по-французски, а потом, так как практики во французском было у нее довольно мало, то я постоянно говорил с нею по-французски. Пересчитав все одолжения, которые сделал я для. них, снова принялись Владимир Петрович с Мишею за Николая Федоровича и восторгались друг перед другом.

На другой день, как будто ни в чем не виноватый, явился я. Тотчас происшествие на вчерашнем вечере было рассказано, и раздались похвалы и благодарения мне; я как можно поскорее постарался дать им нужное для меня направление. "Помилуйте, Владимир Петрович, что ж такого я в этом деле значу? По вашим же собственным словам видно, что если кого нужно здесь благодарить, так это Николая Федоровича, который так внимателен к Мишеньке. Он в самом деле уж несколько раз с чрезвычайною похвалою отзывался о нем и мне, особенно в этот вторник, будучи у меня, и я очень виноват перед вами: в четверг непременно хотел я порадовать вас такими отзывами о Мишеньке, да со своею справкою и позабыл об этом. (Правда, Николай Федорович несколько раз хвалил мне Мишеньку, но я вовсе не потому молчал об этих похвалах перед Владимиром Петровичем, что позабывал, а с тонким расчетом, чтоб вдруг этим директором как можно сильнее поразить врасплох неприготовленного и непредчувствующего своего счастья. Да и для того я молчал, чтоб на меня не падало никакой тени подозрения, чтоб никак не могло никогда притти в голову, что настоящею причиною сближения Николая Федоровича с Ясеневыми был я. Владимир Петрович пустился осыпать похвалами и благодарениями Николая Федоровича. Долго слушал я, наконец, сказал с улыбкою: "Вот порадовался бы он, если бы увидел, сколько сделал вам удовольствия! Ему весьма приятно всегда, когда он видит, что сделал кому-нибудь приятную или радостную вещь, и особенно когда видит, что эту услугу его ценят. Я зайду к нему -- он живет здесь очень близко -- и передам ему вашу благодарность, если вы, Владимир Петрович, позволите". -- "Что вы, что вы? -- закричал старик, как будто получив вдохновение свыше, -- как это можно, я сам побываю у него! Хорошо, что вы сказали мне, что это будет ему приятно, а то, может быть, и в голову мне не пришло бы, старому дураку, что нужно мне побывать у него. Где он живет, в чьем доме?" -- Я сказал адрес Николая Федоровича."А когда его можно застать дома?" -- "Нынче суббота, -- сказал я, -- в воскресенье, может быть, не совсем вам ловко будет быть у него, слишком церемонно". Я нарочно сказал это, зная, как приятна была бы такая церемонность или, если угодно, деликатность Николаю Федоровичу. -- "Что вы, Андрей Константинович, он бог знает что делает для моего сына, а я стану рассчитывать, когда не церемонен, а когда слишком церемонен будет мой визит! Да тем лучше, что церемонный, ему, может быть, самому будет приятнее. Я завтра к нему непременно пойду в 11 часов -- ведь он дома будет в 11?" -- "Будет, -- сказал я, -- да я, если угодно, предупрежу его стороною". -- "Ах, какой вы услужливый, Андрей Константинович, мне даже просто совестно перед вами". -- "Помилуйте, Владимир Петрович, не вы ли сделали для меня вчера мне величайшее одолжение, принявши на себя труд похлопотать о справке в министерстве юстиции? вот я уж и получил ее, а то решительно не знал, что мне делать". -- "Что вы так говорите, Андрей Константинович, самые мелочи, если они делаются для вас, вы цените бог знает как высоко, а что сами для других делаете, о том никогда не думаете!"

Я постарался поскорее проститься с Владимиром Петровичем под предлогом, что нужно ж застать дома Николая Федоровича, что у меня у самого есть к нему дело. Признаюсь, я и потому спешил уйти, что мне тягостно было слушать такие похвалы себе, между тем как я должен был краснеть, краснеть за себя. Я и действительно краснел несколько раз. Это было приписано моей скромности и еще больше обратилось опять-таки в мою пользу.

Я пошел прямо к Николаю Федоровичу. Он, к моему удовольствию, был дома. Начался разговор о том, о сем. Я склонил его на историю, на гимназию и вдруг сказал: "Да, я сейчас от Ясеневых -- вот ты все хвалил мне Мишу Ясенева и говорил, что сказывал про него директору, -- вообрази, теперь старик без ума от радости: вчера виделся на одном вечере с директором, и тот хвалил его сына за успехи по твоему предмету. Он теперь только и толкует что о том, как много они с сыном обязаны тебе, и непременно хочет лично благодарить тебя за твое внимание и любовь к Ясеневу. Он спрашивал меня уж, как твой адрес и будешь ли ты дома в 11 часов завтра. Я сказал, что не знаю; того и жди, что даже воскресенье не удержит его от визита к тебе завтра, -- мне казалось, он сейчас готов был бежать к тебе". Николаю Федоровичу было в самом деле чрезвычайно приятно, что Владимир Петрович будет у него в воскресенье, -- он не мог не остаться дома после этого. Действительно, Владимир Петрович не обманул его, даже превзошел его ожидания -- явился к нему чуть не в мундире, как будто к самому министру народного просвещения, благодарил его так, это я благодарил бога, что меня тут не было, а то в продолжение этих благодарностей мог бы пять раз умереть от скуки, и, наконец, разумеется, просил Николая Федоровича осчастливить его своим знакомством с таким жаром, что Николай Федорович совершенно растаял и явился к нему на другой же день с визитом; его пригласили на следующий день кушать, старик носил его на руках, усиленно просил его бывать у них запросто и чем чаще, тем лучше. Николай Федорович нашел, что бывать у них очень приятно -- конечно, потому, что его самолюбие было ужасно польщено, что с ним няньчились там, я тоже всеми силами старался сделать, чтоб он как можно чаще бывал у них и сблизился с ними, и скоро мой Николай Федорович стал бывать у них едва не каждый день.

Когда я бывал у них и он бывал у них при мне, я старался всегда устроить так, чтоб ему приходилось говорить с Марьей Владимировной; чрезвычайно много помогало мне то, что Николай Федорович любил музыку и умел довольно хорошо петь. Голос у него был в самом деле приятный -- низкий баритон; Марья Владимировна тоже несколько пела, и я незаметно устроил так, что они довольно часто стали петь вместе. Чтоб не было недостатка в нотах, я решился даже подписаться в музыкальной библиотеке, и они только и делали, что разучивали новые дуэты и тому подобное. Марье Владимировне было вообще это приятно, потому что она очень любила пение и пела тем охотнее, что хоть пела не слишком искусно, но голос у нее был очень приятный, и она знала, что ее можно слушать с удовольствием; а я быть ее партнером не мог, потому что не имел голоса, -- а то, может быть, и выучился бы петь, чтоб доставлять ей удовольствие, потому что ведь я сказал уже, что я чувствовал к ней некоторое расположение или -- как вам это сказать, -- что мне всегда приносило большое удовольствие делать для нее приятное; потому что голоса у меня не было, я и маленьким не выучился петь.