Таким образом Николай Федорович очень скоро был совершенно своим в семействе Ясеневых. Все мои труды венчались до сих пор самым лучшим успехом, дело шло вперед быстро. Однако, частенько бывало мне тяжело или и совестно, когда, бывало, завяжется разговор между Марьею Владимировною и Николаем Федоровичем: так далеко она превосходила его умом и возвышенностью души! Слушаешь и краснеешь за него и за себя, сидя почти рядом, я погляжу на них да сравню их -- и возьмет стыд и раскаяние. При этих случаях бывали минуты, когда я решительно считал себя подлецом и негодяем и едва не решался сделать так, чтоб знакомство Николая Федоровича с Ясеневыми рассохлось!
Вот я расскажу вам один из разговоров их с Марьей Владимировной, чтобы вы могли видеть, что в самом деле между ними была такая разница, что если справедливо мое убеждение о том, что женщина, которая чувствует, что муж ее ниже ее, должна быть несчастна, так доля Марьи Владимировны замужем за Николаем Федоровичем была бы не слишком весела.
-- Читали ли вы, Марья Владимировна, новую поэму Пушкина "Кавказский пленник?"
-- Да, мне удалось достать ее через Андрея Константиновиче и я читала ее с большим интересом: вообще я люблю Пушкина
-- Так она вам очень нравится?
-- Этого нельзя сказать; видите, это почти просто переложение на русские нравы байроновских поэтов то же самое, что paсиновы и корнелевы трагедии, только наоборот: те французов одевали в одежду римлян, переносили с их тогдашними привычками, понятиями, взглядами на жизнь в Рим и думали, что, придав им римские имена, они сделали из них римлян и что все это очень хорошо. Но вы согласитесь, что нет ничего неестественнее их героев: римляне никогда не могли быть такими; они свое переносили в чужую страну, и от этого все становилось до того неестественным, ложным, что трагедии их от этого теряли всю цену. У Пушкина перенос байроновских героев, которые очень естественны являются в Англии или, если угодно, даже в Германии, во Франции, -- в Россию, где до этих пор нет еще никакой возможности явиться им естественным образом, и из этого выходит такая неестественность, что поэмы его слишком много от этого теряют, а и кроме того, по моему мнению, если б даже действие происходило и не на Кавказе, а где угодно в Западной Европе, все-таки герой, мне кажется, -- просто нехорошо понятый сколок с байроновския героев: если те страдают, мы видим, отчего они страдают, и не можем не признаться, что не от пустяков; если они отвергают жизнь, презирают людей, мы все-таки знаем, почему это они делают -- жизнь и люди не соответствуют их требованиям; а эти требования у них ясно сознаны, и нельзя не сознаться снова, что требования эти происходят из глубины их души, что они не могут отказаться от них; что эти требования -- не просто причуды вроде того: "Я не хочу и смотреть на поле, не только прогуливаться по нем, потому что оно зеленое, а я хотел бы, чтоб оно было шоколадного цвета". Напротив, и требования их определенные, ясно сознанные, а у героя поэмы Пушкина, мне кажется, нет никаких определенных требований, и если он проклинает жизнь и людей, мне кажется, что он делает это не потому, чтоб он в самом деле не мог примириться с ними, -- напротив, мне кажется, что он никогда серьезным образом и не ссорился с ними -- а просто потому, что ему надумалось пощеголять перед собой, да и перед другими, своими громкими фразами; мне кажется, что все это чисто фантастические причуды, приносящие ему много тайного удовольствия, и что он просто драпируется в страдание.
-- Я не могу вам сказать, справедливо или нет то, что вы говорите, Марья Владимировна, -- должно быть, и справедливо, Только мне это не приходило в голову; мне тоже "Кавказский Пленник" не нравится, но по другой причине, с которою вы, верно, тоже будете согласны, -- мне кажется, что слог слишком небрежен, стих нисколько не обработан: Пушкин очень легко пишет стихи, это заставляет его позабывать, что, как бы велики ни были природные красоты, которые сами собой выливаются из души автора, главное достоинство сочинения, а особенно стихотворного, все-таки отделка: отделка, отделка -- вот первое и последнее, -- без нее все остальное ничего не значит; а если отделка хороша, тогда, пожалуй, мы поговорим и о содержании. Возьмите, например, какую-нибудь вещицу Дмитриева -- кажется, пустячки, а вы читаете с наслаждением, потому что обработка стиха изумительна! Или самый лучший пример -- "Душенька" Богдановича. Некоторые скажут, может: "да что ж он этим хотел сказать? Где тут содержание?" Я скажу: да, содержания тут и нет, он и не хотел вовсе ничего сказать своею поэмою -- неужели вы ищете в поэтическом произведении ученых трактатов? если уж вам их хочется, так возьмите Пуффендорфа или Канта -- там вы найдете вдоволь таких истин, таких вопросов, что поневоле и у болвана зашевелится что-нибудь в груди, если растолковать их; а "Душенька" именно от-того-то и приобретает новую цену, что в ней ничего, кажется, нет такого, что само по себе могло бы заинтересовать вас, -- а вы все-таки читаете и читаете с восхищением: в этом-то и сказывается поэт, что о ничем сумел он говорить занимательно и мило. Впрочем, я не абсолютно восстаю против "Кавказского пленника": уж одно то достоинство, что он писан размером, самым приличным и нашему языку, и эпической поэме -- четырехстопными ямбами: это шаг вперед со стороны Пушкина, что он до сих пор все писал этим размером, -- а то господа устарелые нововводители, как, например, Жуковский, с своими чрезвычайно многочисленными новыми размерами, только портят русский язык: за одно их можно благодарить, что они стараются вводить в русский язык гекзаметр, самый высший, самый благородный, и величественный стих, освященный Виргилием, после того как привыкли к нему у Гомера; но они опять-таки несправедливы в том, что не употребляют там, где следует, александрийского стиха. Возьмите хоть "Орлеанскую Деву" Жуковского. Что это такое, спрашиваю я вас? В начале каждого монолога вы спотыкаетесь, потому что чтО ни новая сцена, то новый размер; как начинает говорить новое лицо, того и жди, что начнет говорить своим размером, так что никак не успеешь приладиться; да и в средине монолога часто бывает, что вдруг размер переменяется; хуже этого уж ничего не может быть; это разрушает всякое единство, которое должно же необходимо существовать в речи одного лица; одним словом, "Орлеанская Дева" -- настоящее Вавилонское смешение языков, только там, говорят, было 72 языка, а в ней, кажется, гораздо больше; вообще это новое, умноженное и ухудшенное издание Вавилонского столпотворения: я так ее и называю. Но если б Пушкин больше обращал внимания на отделку стиха, он мог бы быть великим поэтом; жаль, что нет, как видно, людей, которые могли бы указать ему настоящую, дорогу к бессмертию пусть возьмет себе за образец Дмитриева, Богдановича, Нелединского-Мелецкого и сравняется с ними, и всегда будут читать его с удовольствием, что бы он ни стал писать, хоть ни об чем; иначе я не предсказываю ему ничего хорошего. Посмотрите на Державина -- ведь, конечно, это может показаться парадоксом, а я решительно говорю, что небрежение о стихе погубило Державина, отнимает почти у всех его пьес совершенно всякое достоинство; пусть им восхищаются, а я вам решительно скажу, что Богдановича и Дмитриева будут читать и через пятьсот лет, а в Державина никто не заглянет и через 25 лет, и именно по тому же самому, почему я буду всегда читать Богдановича и Дмитриева -- потому, что у него стих совершенно не обработан, тяжел, груб, у них -- легок, мил, доведен до высшей степени обработки. А так как теперь вошло в моду говорить о содержании, так относительно этого я скажу, что вообще мне не нравится, что теперь круг действия переносят бог знает куда: в мещанские домишки, в круг мелкого дворянства -- хоть мы и сами к нему принадлежим, да что ж, истина дороже всего -- и т. д.; нет, по моему мнению, это нехорошо. Хоть, например, "Кавказский пленник" -- что он, я уж и позабыл, кто он: подпоручик или просто унтер-офицер: скажите, какой интерес может возбудить такой герой? Покажите мне полководца, так я поневоле заинтересуюсь: по моему мнению, во всякой поэме и трагедии, если они имеют притязание быть серьезными, единственное возможное место действия -- двор, высший круг аристократии, палатка полководца; единственные возможные герои -- цари, принцессы и графы: эпическая поэма, трагедия, драма должны описывать самые сильные и возвышенные страсти, представлять великие характеры, героев и злодеев, которые поражали бы нас своим величием, -- а где вы найдете элементы для таких характеров вне высшего государственного круга? Согласитесь сами, что и наша жизнь, и все наши интересы, да и самые наши характеры, -- хоть, конечно, и в нашем кругу и между нами можно найти людей относительно умных и энергичных, -- не могут не быть чрезвычайно мелки, бесцветны перед интересами, характерами и страстями людей, распоряжающихся участью сотен тысяч людей. Как обширны должны быть у них планы! как неизмеримы их желания! какой величественный размер поэтому должны принять их характеры и их страсти! -- Таково уж их положение. А у нас, как угодно, интересы так мелки в сравнении с теми интересами, что характеры и страсти наши не могут не сжиматься в самые узкие, жалко смешные размеры, не могут не потерять всей своей энергии, не могут не растрачивать всех своих сил в копеечных делах; воля наша и страсти наши всюду стеснены и недостатками, и мелкими житейскими заботами, и даже частным приставом с его полицейскими предписаниями, и характеры наши, лишенные всякой возможности соприкасаться с великими интересами и страстями, не могут не сделаться совершенно бесцветными. Впрочем, снова повторяю, содержание еще ничто, главное -- форма, форма; не хлопочите много о выборе сюжета -- возьмите какой угодно или какой дадут вам, но обрабатывайте, отделывайте, и вы всегда достигнете своей цели -- лаврового венка поэта и удивления современников и потомства.
-- Вероятно оттого, что я не одарена вашим тонким вкусом, который оскорбляется всякой прихотливостью, всякой дисгармониею в форме, я не могу вполне согласиться с вами, Николай Федорович, -- сказала Марья Владимировна с приятною улыбкою, с какою мы обыкновенно отвечаем человеку, когда нам жаль его ограниченности, инстинктивно стараясь прикрыть ею неравенство между нами и устраняя возможность подумать: "Вы так хорошо высказались, что после вашей речи я потерял всякую надежду толковать вам что-нибудь как следует, и если я поддерживаю разговор с вами, так единственно из деликатности, чтоб не дать вам первому заметить, что считаю вас неспособным по устройству вашего ума разделять мои мысли и поэтому не считаю полезным тратить времени на обращение вас". -- Конечно, форма очень важная вещь, но содержание, мне кажется, всегда главное дело; форма, может, много придает ему цены или очень много отнимает ее у него, но сама она свое значение получает только от содержания, и если содержание ничтожно, форма никогда не может придать большого значения произведению, и я не думаю, чтоб через нее делались люди поэтами и тем менее бессмертными поэтами; я говорю о той форме, на которую вы обращаете существенное свое внимание при оценке поэтических произведений, которую сейчас делали вы, о внешней, материальной форме, об языке и размере: разумеется, при ваших общих мыслях о достоинстве формы вы имели в виду не внешнюю, а внутреннюю форму произведения -- то, что мы называем слогом -- эти подробности развития мысли, атомы, из которых состоит тело и от которых, конечно, совершенно зависят все его главные свойства, достоинства и недостатки, если это тело поэтическое создание, -- а еще более того, если можно так сказать, крупные части тела, от которых зависит его внешний вид, то разнообразие характеров, образов, положений и мыслей, в которых развивалась ваша основная идея: эта внутренняя форма, я согласна, самая существенная и самая важная вещь в произведении, и тут можно почти сказать, как говорите вы, что она-то и придает всю цену произведению, хотя, впрочем, что касается до моего личного мнения, я и на это не согласна, а думаю, что все-таки идея в произведении главное и что, конечно, произведение потеряет почти все свое достоинство от дурного развития этой идеи, но все-таки самое лучшее исполнение, самые богатые положения и мысли, самым лучшим образом созданные характеры немного придадут значения произведению, если основная идея его не сообщает ему этого значения. Впрочем, эти вещи так между собой связаны, что их нельзя разделять и в общем теоретическом анализе элементов поэтического произведения, а в действительном, живом произведении они всегда совершенно сливаются воедино: характер, положение и основная идея -- вы их не отличите друг от друга, и поэтому, в сущности, дело тут почти в одних словах. И наше разногласие с вами здесь, может быть, более видимое, чем существенное. Но в том, что чем ниже та ступень в обществе, которую занимают ваши герои, тем меньше могут возбудить они интереса и тем меньше достойны быть героями великого произведения, -- с этим я не могу согласиться без некоторых оговорок. Вы, конечно, одностороннее высказали свою мысль, чем как она представлялась вашему уму, сказавши, будто важность известного лица в государственном устройстве общества -- единственная мерка того интереса, который может оно возбудить в литературном произведении; даже если допустить ваше мнение во всей его строгости, нельзя будет сделать того вывода, какой делаете вы: ведь, кроме той важности, которую известное лицо имеет в глазах наших как отдельное лицо, оно -- представитель того класса, к которому принадлежит в политическом или -- как вам угодно назовем это -- в социальном, в общественном отношении; а как же можно сказать, что классы, состоящие из лиц, немного значащих каждое само по себе, не важны? Скорее можно сказать напротив, -- чем меньше значит отдельное лицо, тем больше значит тот класс, к которому принадлежит оно, потому что тем он многочисленнее: ведь общество давно уже сравнивают с быстро суживающеюся пирамидою, чем ниже слой, тем больше в нем камней, и против того, что, например, хоть земледельческий класс, если начать уж с самого низа, имеет самое огромнейшее значение для государства, хоть каждый в отдельности земледелец и ровно ничего не значит, против этого никто не будет спорить. Но у людей есть и другая сторона жизни, кроме жизни политической: кроме политических интересов, для всякого образованного человека существует много и других общечеловеческих интересов, и можно сказать, если угодно, что политические интересы интересны только потому, что от них много зависит вообще жизнь человека. Разве хоть жизнь Гутенберга, который весь свой век боролся с бедностью, или Канта менее жизни какого угодно вельможи, будь он хоть сам Талейран или хоть даже сам Ришелье, интересна и важна для мыслящего человека, хоть оба они не принадлежат к истории с точки зрения государственного устройства и их круг деятельности был чрезвычайно ограничен в отношении к войнам, административным мерам и т. д.? Вы хотите, чтоб в произведениях литературы являлись одни аристократы. Если угодно, соглашусь на это; но только не забудьте того, что, кроме политической аристократии, много и других аристократий: есть аристократия умственная, к ней принадлежат Кант и Гутенберг, и даже Уатт или Жаккард, в жизни которых уж нет даже и интересных приключений, какие есть в жизни Гутенберга; а она, однако, все-таки очень интересна и может доставить для романа или -- вы лучше любите поэму -- для поэмы гораздо больше содержания, чем жизни всех на свете вельмож, если исключить из числа их гениальных людей, которых, конечно, и между вельможами не так много, как и везде; кроме умственной аристократии, есть аристократия сердца, есть аристократия воли, есть даже аристократия счастия или несчастия в житейском отношении, наконец, есть аристократия разнообразности, анекдотичности жизни, множества необыкновенных случаев, которые так и сыплются градом на какого-нибудь незаметного в других отношениях человека. И всякий из этих аристократов, даже принадлежащий к последнему классу, конечно, самому неинтересному из всех в глазах мыслящего человека, имеет право на ваше внимание, и вы сами не оторветесь от рассказа об их жизни, хоть это и не согласно с вашею теориею. А говорят теперь -- а что касается до меня, я тоже говорю это, -- что содержание литературного произведения должно, собственно, состоять в раскрытии перед нами внутренней жизни человека: поэтому-то аристократия по богатству сердца или по силе воли и может больше всякой другой доставлять героев для произведения поэзии, литературы. Поверьте, что во всяких классах общества, не только на высоких ступенях богатства или значительности в государстве, а даже на всех ступенях умственного развития найдете вы людей, чрезвычайно богатых чувствами, сердцем, с чрезвычайно энергическою волею, а где они вам ни встретятся, везде они сами так и просятся в роман или драму. Возьмем для примера хоть средний круг, потому что мы сами к нему принадлежим и он нам должен быть известнее других: как же можно сказать, чтоб в нем, например, встретили вы меньше драм, основанных на самой горячей любви, чем в высшем? Что мало этих драм, я согласна, но пропорция одинакова и в среднем, и в высшем кругу: человек везде человек, сердце у него всегда одно, и все те же страсти, если не в том, так в другом виде, волнуют его.
-- Я не умею не согласиться с вами, Марья Владимировна, и если б даже умел, не осмелился б никогда спорить против вас, -- но все-таки гораздо интереснее для меня читать повести, в которых действующие лица взяты из высшего круга, чем те, в которых они из среднего общества.
-- Это зависит от личного вкуса, Николай Федорович, а о различии в личных вкусах нечего и говорить: одному нравится то, другому другое, -- сказала Марья Владимировна, чтоб прикрыть не совсем ловко мысль и вместе дать разговору возможность прекратиться, и потому, что она была несколько недовольна вовсе некстати сделанным комплиментом. Но он не понял ни того, ни другого и с большим рвением продолжал: