"Кроме исчисленных явлений, ускоренный пульс и носовое кровотечение, показавшееся было в продолжение его болезни само собою, послужили показанием к приставлению пиявок в незначительном числе. Было поставлено восемь пиявок к ноздрям, приложены холодные примочки на голову, а потом сделано обливание головы холодной водою в теплой ванне. Когда больного раздевали и сажали в ванну, он сильно стонал, кричал, говорил, что это делают напрасно. После ванны его опять положили в постель, обернув в простыню. Видно, он прозяб, потому что проговорил: "Покройте плечо, закройте спину!" Во время приставления пиявок он повторял неоднократно: "Не надо, не надо!" Когда они были поставлены, он твердил: "Снимите пиявки, поднимите (ото рта) пиявки!" и стремился их достать рукою, которую удержали силою. Один из консультантов, приехавший позже других и знавший лично Гоголя, выслушав историю его болезни, назвал болезнь gastroenteritis ex inanitione, объявил дурное предсказание, сказав, что "навряд ли что-либо успеете сделать с этим больным при таком его нежелании лечиться"; но другие врачи не теряли надежды на его спасение и в шесть часов вечера опять собрались у больного.
"Гоголь лежал молча, как бесчувственный, и как будто не обращал внимания или не понимал того, что около него происходило, несмотря на громкий разговор окружающих. Предлагали ему вопросы, называли его по имени, но не добились ни одного слова. Тут положили ему на голову лед, на руки и на ноги горчичники, поддерживали кровотечение из носа, внутрь давали лекарство. Но и эти деятельные пособия не оказали благоприятного действия. Пульс делался все слабее; дыхание, затрудненное уже утром, становилось еще тяжелее. Вскоре больной перестал сам поворачиваться н продолжал лежать смирно на одном боку. Когда с ним ничего не делали, он был покоен; но когда ставили или снимали горчичники и вообще тревожили его, он издавал стон или вскрикивал; по временам он явственно произносил: "давай пить!", уже не разбирая, что ему подают.
"Позже вечером он, повидимому, стал забываться и терять память. "Давай бочонок!" -- произнес он однажды, показывая, что желает пить. Ему подали прежнюю рюмку с бульоном, но он уже не мог сам приподнять голову и держать рюмку; надобно было придержать и то и другое, чтобы он был в состоянии выпить поданное.
"Еще позже он по временам бормотал что-то невнятное, как бы во сне, или повторял несколько раз "давай, давай! ну что ж?" Часу в одиннадцатом он закричал громко: "Лестницу, поскорее, давай лестницу!.." Казалось, ему хотелось встать. Его подняли с постели, посадили на кресло. В это время он уже так ослабел, что голова его не могла держаться на шее и падала машинально, как у новорожденного ребенка. Тут привязали ему мушку. Во все это время он не глядел и беспрерывно стонал. Когда его опять укладывали в постель, он потерял все чувства; пульс у него перестал биться, он захрипел, глаза его раскрылись, но представлялись безжизненными. Казалось, наступает смерть, но это был обморок, который длился несколько минут. Пульс возвратился вскоре, но сделался едва приметным.
"После этого обморока Гоголь уже не просил более ни пить, ни поворачиваться; постоянно лежал на спине с закрытыми глазами, не произнося ни слова.
"В двенадцатом часу ночи стали холодеть ноги. Я положил кувшин с горячею водою, стал почаще давать проглатывать бульон, и это, повидимому, его оживляло; однако ж вскоре дыхание сделалось хриплое и еще более затрудненное; кожа покрылась холодною испариною, под глазами посинело, лицо опустилось, как у мертвеца. В это время приехал доктор, который распоряжался лечением. Он продолжал почти во всю ночь давать лекарства и употреблять разные медицинские меры. Больной только стонал, но не произносил более ни слова.
"На другой день, в четверг 21-го февраля 1852 года, доктора не успели устроить нового совещания, которое предполагали возможным. Приехав в назначенный час, они нашли не Гоголя, а труп его: уже около восьми часов утра прекратилось дыхание, исчезли все признаки жизни..."
Если действительно Гоголь сам был причиною своей смерти -- в чем, кажется нам, трудно сомневаться после рассказа г. А. Т. Т--ва,-- если действительно он остался бы жив и сделался бы здоров, когда захотел бы о том позаботиться, не отвергал бы и пишу и медицинские пособия, то в самом безрассудстве, с которым он губил себя, все-таки обнаруживается высокая и сильная натура. Какое жалкое, дикое убеждение,-- но какая высокая жертва ради убеждения! Какое поразительное свидетельство с одной стороны -- слабости, с другой стороны -- высоты этого человека.
Мы нашли столько хорошего в декабрьской книжке "Отечеств[енных] записок", что нам уже не хочется говорить об ответе г. Галахова (в журналистике декабрьской книжки) на замечания, сделанные нами на его статью против г. Лайбова4. Да и нет надобности отвечать ему: от г. Лайбова он обращает свой гнев на нас -- пусть гневается, особенно если это приносит ему удовольствие; собственно sa себя мы не намерены вступать в полемику ни с кем,-- тем более не находим нужды делать этого в настоящем случае; потому что г. Галахову не удалось сказать против наших замечаний ничего такого, что заслуживало бы ответа.
Точно так же мы не будем ничего отвечать и на "Письмо к г. Филиппову", напечатанное в четвертой книге "Русской беседы",-- автор письма выражает полное свое согласие с мнениями, которые высказаны г. Филипповым в статье, которая помещена была в первой книжке "Русской беседы" 5 и в свое время была строго осуждена нами. Автор письма весьма негодует на нас за это осуждение,-- что весьма натурально в человеке, вполне разделяющем мнения г. Филиппова; статья г. Филиппова безвозвратно осуждена не нами одними, а всею публикою, стало быть, возобновлять историю о ней совершенно бесполезно.