Старик говорил хрипло и отрывисто, и казалось, что он сердится. Но он только волновался, ожидая блудного сына. Сердце улеглось. Бог с ним! Несчастный человек. Не видались около двенадцати лет. Теперь намыкался по свету и едет к отцу отдыхать, пишет, что устал наконец... Да, неудача им в детях: старшего, Сергея, выгнали из пятого класса гимназии, лет пять он щеголял в форме вольноопределяющегося, года три томился подпрапорщиком и кое-как вылез в подпоручики; другого, Григория, тоже выгнали, из университета уж, потом отправили куда-то, потом отпустили и скоро опять куда-то отослали; потом он сам уже стал мыкаться, как бродяга, по свету; мать так и умерла, не видавши Григория с тех пор, как его выгнали из университета...

Петр Трофимович надел валенки, зажег в столовой лампу и, плотно запахнувшись в пальто, которое носил вместо халата, сел в кресло и начал думать о своей покойной жене, о Григории, о том, что Сергей любит водочку и сильно поигрывает в карты... Если бы Григорий кончил курс, -- теперь не было бы нужды унижаться пред всякими там Виноградовыми... Стал бы Григорий у них земским начальником, жил бы в своем имении... Дурак. Теперь, верно, кается, да поздно, близок локоть, да не укусишь!..

Старик пыхтел, покашливал и что-то шептал, и казалось, ему жизнь в тягость, и в тягость самая радость встречи с Григорием. За окном или в трубе гудел ветер, ставень стучал где-то железным болтом, -- и дряхлый дом вздрагивал под порывами зимней вьюги... Глухо донесся собачий лай, такой злобный, с подвыванием. Кажется, звенят колокольчики? Да, едут... Старик дрожащими руками зажег свечу и торопливо направился к передней -- встречать. Темнота расступалась перед ним, и под светом раздувающегося пламени свечи вставали угрюмые стены, серые, с пятнами на облупившейся штукатурке, занесенные снегом окна, с ледяным бордюром по стеклам, старомодная, тяжелая и некрасивая мебель... Половицы иногда жалобно поскрипывали под обутыми в валенки ногами Петра Трофимовича, и весь он был похож на какого-то сказочного старика в этом большом и молчаливом доме...

-- Сейчас! Сейчас!

Дверь распахнулась, и в белых облаках ворвавшегося пара зашевелились три несуразные фигуры, чем-то обвязанные, обмотанные, занесенные с ног до головы снегом. Который из них Григорий -- не разберешь.

-- Ни пути, ни дороги! -- произнес Никанор, опуская на пол чемодан приезжего. Это вот Сергей: пуговицы светятся, а это, стало быть, Григорий... Борода в снегу, усы в снегу, на голове торчит башлык пикой.

-- Здравствуй, отец!

-- Здравствуй, здравствуй! Здоров ли?.. Снимай башлык-то! Один нос видно... Ах ты, этакий... Ну, теперь подойди ближе!..

Они поцеловались несколько раз. Потом Григорий стал снимать пальто, а Петр Трофимович все смотрел ему в лицо, особенно в глаза, и думал: "совсем мать, вылитая мать!" и сердце старика заполнялось нежностью к этому "беспутному субъекту" -- как называл отец Григория, -- и ему хотелось смеяться от радости и плакать о том, что вот Гриша наконец приехал, а Марьи Федоровны нет, и она не знает об этом и не может посмотреть, какая большая борода выросла у Гриши... Старик похлопал Григория по плечу и сказал:

-- А меня, чай, не узнал? Совсем я стариком стал, в могилу гляжу... Идите в столовую, там тепло... четырнадцать градусов... Ну, ну! Все теперь... Только матери нет...