-- Давай слушать! Пойдем поближе! -- предложил Митька. Они подошли к изгороди и опустились на травку под кустом акации прямо против окон флигеля.

Был тихий августовский вечер. Солнце уже покинуло небосклон; последние лучи его играли еще на церковных крестах отдаленного города, утопавшего в розоватой дымке вечерней зари. В воздухе повеяло прохладой, сыростью...

Во флигеле были гости, там кто-то играл одну из бетховенских сонат... Минорные, ноющие аккорды то стихали, замирали, то вдруг переходили в мажорные и гремели сильными и энергичными басовыми нотами... Тихо-тихо пробивалась среди стихающего грома звуков одна тоскующая нотка: как струйка журчащего ручейка, дребезжала она колокольчиком, потом откуда-то к ней присоединилась другая тоскующая нотка... Гром становился тише, слабее... Вот он уже казался только эхом пролетевшей грозы -- и вдруг лилась нежная, ласкающая мелодия.

Долго Калинский и Митька молчали. Калинский полулежал, положив голову на руку, и смотрел в землю. Митька сидел, сложив ноги калачиком, и разиня рот смотрел куда-то в пространство...

-- А у тебя мать есть? -- тихо спросил вдруг Митька, продолжая сосредоточенно смотреть в пространство...

-- А? Что?.. -- вздрогнув, спросил Калинский.

-- Мать у тебя померла?

-- Да-да... Есть... Померла... -- рассеянно ответил Калинский, не изменяя своей позы.

Наступило опять молчание. Музыка по-прежнему неслась из окон, то гремя, то стихая...

-- А ты любишь ее, мать-то?.. -- спросил вдруг Митька.