-- Плевал я на репутацию. У нашего брата известная репутация: красный нос... Смотрят на нос... Разве они ценят мое старание? Что вот этот стол, что Яков Иванович, со всеми вами, дурами старыми и молодыми... Сказала тоже: репу-тация!.. На той неделе вон секретарь меня болваном назвал. Вот она, репутация! Конечно, я смолчал... Жрать хочется всем... Однако надоело уж! Плюют и утираться не дают... А ты -- репутация!.. Ну-ка, выпьем!..
Дело было плохо: так невежливо и злобно Яков Иванович говорил о начальстве только при запоях; по двадцатым числам критика была слабее и не носила столь страстного характера, -- тогда больше фигурировала "проклятая жизнь".
Прячась за пологом кровати, жена прислушивалась к резким словам Якова Ивановича, к бульканью наливаемой им водки, утирала шалью слезы и крестилась, мысленно взывая к Богу о помощи. Ей хотелось громко заплакать, закричать, выбросить водку, словом, принять какие-нибудь решительные меры, чтобы остановить начинающийся запой...
Проснулась Феня. Она сейчас же поняла, что братец вернулся пьяным; прислушиваясь к его бессвязному бормотанию, Феня плотнее прижималась к стенке, стараясь сделаться как можно меньше и незаметнее. Пьяный братец бывал иногда беспощаден в своих упреках в дармоедстве и ругательствах, и потому девушка боялась чем-нибудь напомнить ему о своем существовании: она даже не смела кашлять и зажимала себе рот углом подушки.
Однако, сверх обыкновения, Яков Иванович был мягок и не безобразничал. Наткнувшись на учебники сына, сложенные столбиком на окошке, Яков Иванович взял латинскую грамматику.
-- А ну-ка, где мы с Николаем Яковлевичем остановились? -- сказал он, перелистывая книгу. -- Вот. Глагол sum... Sum, es, est, sumus, estis, sunt... Теперь имперфект... Fui, fuisti, fuit... Ха-ха-ха! Собачий язык... а? Слышишь, мать? fuit?.. На этом проклятом языке и Калигула разговаривал... Вечная ему память. Выпью-ка за него рюмочку!.. Вот так! хорошо! Э-э, а Каракалла? Каракалле обидно... Виноват, господин Каракалла, и за вас рюмочку выпью!
Когда бледный рассвет приближающегося утра бросил печальный взор свой в окна флигеля, Яков Иванович дремал, уронив голову на руки, а руки -- на латинскую грамматику.
Измученная перспективой возможных несчастий и бед, Марья Петровна заснула в самом неудобном положении, со свешенными с постели ногами в башмаках и красных чулках, с лицом, спрятанным под подушку. Огонь лампы, слабый и неуверенный, умирал в серых полусумерках рассвета. На чугуннолитейном заводе монотонный, бесконечно долгий призывной свисток прорезал сонный воздух спящего еще города своим грустным гудением.
Когда этот свисток, понизив тон, замолчал, а потом снова затянул свою песню, Яков Иванович поднял с рук голову и огляделся вокруг, припоминая и соображая что-то. Затем он потянулся к бутылочке, но та оказалась пустой.
-- Пустота пустот и всяческая пустота! -- прогудел Яков Иванович.