-- Все равно, брат, теперь всю ночь не уснешь... Нет! Я так и знал, так и знал!.. Сами виноваты... Исключительно сами...
Когда Иван Васильевич возвращался домой и проходил по мосту через реку Брыску, он услыхал пение и остановился: сильный баритон прилетал с горы и, сотрясая мертвую тишь глубокой ночи, носился над городком и, казалось, терялся где- то за Волгой в необъятной дали серебристых туманов.
-- Гм... недурно. Кто ж это поет? Верно, доктор... Больше у нас некому... -- произнес Иван Васильевич и, присев на перила моста, стал слушать, поминутно теряя точку равновесия от излишка выпитого им пива.
Пел, действительно, Николай Григорьевич. В эту тихую лунную ночь ему не спалось: душа его рвалась далеко, к любимой девушке, которая скоро приедет и станет его женой и другом...
И, тоскуя по этой девушке, Николай Григорьевич был полон грядущим счастьем, и это счастье, трепетавшее в груди тоскующего Николая Григорьевича, вливало в его душу новый поток энергии, желания трудиться и жить для этих кротких, бессловесных нищих, которых называют мужиками и бабами. Он ходил по залитому лунным светом саду и пел, и в этой песне, пролетавшей над спящим городком, затерявшимся меж гор, в лощине, звучала сила энергии, убеждения и жажда подвига чистой юности, сливавшиеся в груди молодого врача в один трепетный порыв к неизведанному счастию...
Иван Васильевич слушал эту песню, мотал головой и дирижировал рукою. И вдруг Ивану Васильевичу захотелось, чтобы тот, кто поет там, на горе, узнал, что здесь, на мосту, сидит Иван Васильевич и слушает. И потому Иван Васильевич громко и хрипло запел:
"Часовой! Что надо, барин? Притворись, что ты засну-у-л!"
Но тут у Ивана Васильевича не хватило голоса, и он, махнув рукой, соскочил с перил и нетвердой походкой направился домой спать...
V.
Летом к двадцатым числам месяца в Янск съезжались, обыкновенно, служилые люди разных поприщ и профессий, и тогда городок кишмя-кишел культурной публикой. Туг были и врачи, и становые, и земские начальники, и волостные писаря, и начальники почтовых отделений; все это сползалось из уезда, чтобы не дожидаться, когда вышлют жалованье, а поскорее положить его в свой карман и запастись в городке различными предметами житейского обихода. Многие приезжали с женами и детьми, чтобы сделать покупки по женской специальности, а кстати и развлечься маленькими удовольствиями уездного города. Все это были, в большинстве, люди, связанные общими уездными интересами, службой, и давно знавшие друг друга, поэтому получалось такое впечатление, словно был съезд родственников, приятелей и добрых знакомых. Городок оживлялся. На улицах, по скрипучим дощатым тротуарам, разгуливали партиями целые семейства, дамы под вуалями, с цветными зонтиками и шумящими крахмальными и шелковыми юбками, шагали под-ручку субъекты в фуражках с кокардами, делясь какими-то новостями или тайнами; дребезжали проржавевшими железными крыльями старомодные шарабаны, долгушки, загруженные целой кучкой седоков, взрослых и маленьких, линейки с подскакивающими на них чиновниками... То и дело звенели колокольчики, хором лаяли вылезавшие из подворотен собаки, и пыль клубилась по немощеным улицам... По вечерам, в маленьком общественном садике, разбитом на набережной Волги, визжали две скрипки, гудели две трубы, басил контрабас и гремел барабан, который назывался турецким, гремел так оглушительно, что у гуляющих вздрагивали внутренности... А по ночам клуб стонал от говора, смеха, звона посуды, а улицы, сонные и безлюдные, нет-нет да оглушались вдруг заразительным задорным смехом дам и девиц возвращавшихся с пикника из-за Волги, где они выпили "сладенького"... Одним словом, в лощине меж гор тогда копошились так же, как это бывает с муравейником, затерянным где-нибудь в лесу, когда этот муравейник случайно попадает под ногу бродящего по лесу охотника...