В иерархии деятелей русского символизма, критиков и толкователей наследия Ф. М. Достоевского, свое место, отведенное ему талантом и судьбой, занимает Георгий Иванович Чулков (1879--1939), поэт, прозаик, публицист, историк литературы, активный участник символистского движения и один из последних "соловьевцев".1 На протяжении долгой творческой жизни Чулкова Достоевский оставался его "вечным спутником". От первой попытки включения писателя в орбиту актуального осмысления, предпринятой в статье "Достоевский и революция", вошедшей в скандально известную брошюру Чулкова "О мистическом анархизме" (СПб., 1906), до обстоятельного историко-литературного исследования "Как работал Достоевский" (М: Сов. писатель, 1939. Сер. "Творческий опыт классиков"), вышедшего уже после смерти автора,2 -- таковы хронологические рамки чулковских "штудий".

Между этими крайними точками -- полоса многолетних занятий и углубленного внимания к наследию великого писателя: публицистика пореволюционных лет, лекции в Вольной Академии духовной культуры, деятельность на посту председателя комиссии по изучению творчества Достоевского при Государственной Академии художественных наук, работа над беллетристическими произведениями, основанными на архивных разысканиях.3 "Сопутник Достоевского глубин" -- так определила одну из сторон духовных устремлений Чулкова поэтесса Ольга Мочалова в стихотворении, посвященном его памяти.4

Восприятие идеологии Достоевского было глубинным образом связано с эволюцией миросозерцания писателя-символиста. Первоначальный этап -- "мистико-анархический" -- прошел под знаком "неприятия мира". Революционная атмосфера 1905 года, в которой надежды на социальные перемены сменялись страхом перед непросветленной "стихией" бунта, задала определенную парадигму прочтения Достоевского. Именно его Чулков вслед за Вяч. Ивановым считает провозвестником идеи мистического анархизма. В подтверждение намечаемой им линии идейной преемственности Чулков приводит слова Ивана Карамазова: "Итак, принимаю Бога и не только с охотой, но, мало того, принимаю и премудрость Его <...> Я не Бога не принимаю, <...> я мира Им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять".5 Здесь, по мнению Чулкова, Достоевский формулирует мистико-анархическую идею "неприятия мира" как проблему "последнего освобождения" личности (отрицание эмпирического мира в исторически конкретных социальных и государственных формах), которое в то же время заключает в себе ее "последнее утверждение" в начале абсолютном (признание идеи страдающего Бога).6 Сам же писатель, продолжает свои рассуждения Чулков, не раскрыл для себя связь между бунтом религиозным и "неприятием эмпирического мира", поэтому "мистически оправдал" самодержавие и православие: "...постыдно склонил голову перед лицом эмпирической государственности, перед мертвым ликом православной церкви".7 В этом пункте своих обвинений Чулков не оригинален: подобным образом, с позиций либеральной общественности и в духе "нового религиозного сознания", предполагающего критику исторических форм христианства, предъявляет свои претензии Достоевскому и Д. С. Мережковский в статье "Пророк русской революции" (1905).

В доктрине "мистического анархизма" была доведена до предела идея освобождения и раскрепощения личности. Концепция "неприятия мира" в чулковском варианте абсолютизирует идею бунта против существующего миропорядка не только из-за его социального несовершенства, но и в силу причин онтологических, "Последовательный анархист должен отрицать не только всякое государство, но и самый мир, поскольку он хаотичен, множествен и смертен", -- утверждает автор мистико-анархического манифеста.8 Правда, как последовательный символист и "соловьевец" Чулков признает существование "иного мира", который "сквозит" за покровом "вещества", и в воссоединении плана реального и плана мистического видит возможность осуществления "свободы и последнего утверждения личности". На этом пути и произойдет, как он полагает, будущее "преодоление" Достоевского. "На современность возлагается ответственная задача исправить ошибку Достоевского, -- пишет Чулков, обосновывая свой мистический проект, -- и, исходя из той же идеи "неприятия эмпирического мира", показать, что за личиною множественного и страдающего мира скрывается непреходящая гармония".9

Мистико-преобразовательный аспект в понимании проблемы личности, последовательно, хотя и сумбурно заявленный Чулковым, выдает в нем приверженца соловьевской метафизики Божественного всеединства. Вполне логично, что Чулков, противник позитивизма и убежденный сторонник философии цельного знания, органично приемлет мысль Достоевского о реализме "в высшем смысле". Известная автохарактеристика писателя, данная им в записной книжке: "Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист в высшем смысле, т. е. изображаю все глубины души человеческой",10 намечает еще одну позицию сближения между Чулковым (а также другими символистами, в частности Вяч. Ивановым12) и Достоевским. Этот тезис Чулков изберет своим мировоззренческим ориентиром в 1912 году, в период кризиса символизма и подведения его итогов, когда выступит с идеей "оправдания символизма",12 а позднее применит его в качестве характеристики собственного миросозерцания и творчества.13

Отмеченное сходство акцентировано в мемуарной книге писателя "Годы странствий". Пережив духовный кризис, пройдя через жизненные испытания и обретя Истину в православном вероучении,14 Чулков в своих воспоминаниях вновь возвращается к годам декадентского "Sturm und Drang", поскольку чувствует внутреннюю необходимость в прояснении собственной позиции. Критически осмысляя свое "мистико-анархическое" прошлое и готовясь ответить за него "на страшном суде -- не за сущность самой идеи, а за неосторожность ее выражения",15 Чулков сетует на неверное и упрощенно-одностороннее истолкование его концепции современниками.16 Post factum он вносит объясняющие акценты, развертывая религиозную концепцию личности, осознающей себя "лишь в единстве, лишь в полноте бытия, в плэроме, без коей весь мир распадается на зеркальные осколки множественности и хаотичного беспорядка".17 Духовную опору писатель-символист вновь находит в Достоевском, который предстает как "реалист в высшем смысле" звавший к поискам "истинного бытия", чей пророческий голос, однако, не был услышан интеллигенцией, сеявшей семена бури на путях декадентского обособления и эгоизма. Чулков честен по отношению к прошлому: он числит себя среди тех, кто "поджигал костер" и "развязал Эолов мех", и в "Сонете самому себе" (1924?) скажет:

Веков грядущих дерзостный глашатай,

Как тайное безвластие ты пел:

Пусть был ты немощен и неумел,

Но плугом новь ты подымал, оратай.18