Потом она начинала хохотать, и Баталин в страхе бежал за водой, и вода расплескивалась. Любовь Григорьевна старалась платком закрыть рот, чтобы прислуга не слышала этого, жуткого и стыдного смеха.

"О, как страшно жить, -- думал Баталин, -- я говорил когда-то этой милой и несчастной женщине: мы все равно умрем; надо любить; отдайся мне! Но разве не ложь наша любовь? И когда смерть по-настоящему заглянет нам в душу, мы будем бессильны перед ней. Моя ревность похожа на самолюбие и эгоизм. Ее нежность ко мне похожа на внимательное отношение психиатра к сумасшедшему: надо его утешить и обмануть. Любовь Григорьевна бессознательно религиозна, и когда она видит закат солнца или слушает панихиду, она плачет в непонятном экстазе, но ее странный и таинственный Бог не научил ее различать добро и зло. Она не знает, что значит нравственность, и я не могу быть уверен в том, что она не обманет меня. Но если даже теперь она верна мне, не все ли это равно, раз она испытала страсть с другим человеком. И как это странно, что она не ревнует меня к моему прошлому".

Еще была печаль в доме Баталиных, это равнодушие Любови Григорьевны к работам Баталина.

По крайней мере ему казалось, что Любовь Григорьевна невысоко ценит его, как художника. Напрасно она убеждала его, что храм Никодима прекрасен, и что она верит в творческие силы Баталина.

Он ревниво следил за ее отношением к другим художникам. И чем тоньше и мудрее она отзывалась об искусстве других, о новых картинах, о новых романах, стихах и постройках, тем более мучился Баталин.

Он показывал ей свои планы и проекты и в тревоге спрашивал:

-- Ну, как тебе кажется этот план, дорогая моя?

-- Он мне нравится, -- говорила она, и было видно по ее лицу, что она боится новых сцен и упреков.

-- Да, но этого мне мало, -- говорил Баталин, с трудом скрывая раздражение, -- мне этого, Люба, мало. Я хочу знать твое определенное мнение.

-- Но что же я могу? -- говорила она с тоской и недоумением. -- Что я могу? Ведь я же ничего не понимаю в архитектуре.