Страстные речи этих песнопений -- "Безумие неизведанное" и "Безумие озаренное" -- возобновляли в минуты ее ночных терзаний у нее в памяти весь бред, навеянный музыкой. Ее душа билась, и муки ее возносились до самых звезд, без лучей изливая пламя свое навстречу вечным светилам, от которых в свою очередь лились на нее эфирные слезы, касались ее и вслед за тем таяли. Сам любитель "излившейся души" пел в ней из любви к любви, как те неугомонные соловьи, которые поют, пока вместе с ними не запоет вся вселенная. На заре к ней спускался сон, и то была победа жизни, в которой столько упорства, что над ней не имеет силы ни скорбь, ни сладострастие.

И вдруг она просыпалась в новый пламенный миг, и образ поцелуя был на ее губах, и вся ее чувственность вздымалась в ее теле, как голодный крик толпы.

-- Не могу больше.

Повторялись слова, вырвавшиеся у нее в тот час, когда она не владела ни внутренними, ни внешними движениями своими, когда оба они ступали по собственному трепету, как по натянутой колеблющейся веревке. Повторялись те все слова и ужас первых мгновений.

Он тоже не мог владеть, как и в ту минуту, ни внутренними, ни внешними движениями своими.

-- Сегодня ночью? -- спросил он сдавленным голосом, не смея взглянуть на нее из боязни поддаться бурному порыву, переворачивавшему все в его существе.

-- Нет. Уезжай. Возвращайся туда же. Я приеду.

-- Еще ждать?

-- Так нужно.

-- Это невозможно, невозможно.