Стряхнуть съ чела тяжелые туманы,
Скрывавшіе его до той поры,
И изумить весь міръ своимъ явленьемъ.
(Генр. IV, ч І., д. I, си. 2).
Когда Генрихъ говоритъ этотъ монологъ, мы не должны предполагать, чтобы онъ былъ, дѣйствительно, такъ мудръ и дипломатиченъ, какъ ему угодно представить себя въ эту минуту предъ своимъ сознаніемъ и предъ своею совѣстью {Kreyssig. Vorlesungen über Shakespeare (изд. 1874), т. I, стр. 211. Рудольфъ Женэ. Шекспиръ, его жизнь и сочиненія; перев. подъ ред. А Н. Веселовскаго, изд. 1877 г., стр. 171.}. Принцъ отъ души и безъ всякой сдержанности предавался шумной и веселой жизни въ Истчипѣ; энергія и дурачество этой жизни были привлекательны; ему гораздо больше нравилось, чтобы его хлопали по спинѣ и кричали ему "Голь", чѣмъ чтобы предъ нимъ снимали шапки, сгибали колѣна и разсыпались въ утонченныхъ, призрачныхъ фразахъ, какъ это дѣлается при дворѣ. Но Генрихъ, въ то же время, сторонился отъ того, что было дѣйствительно низко. Онъ могъ искренно утверждать передъ своимъ отцомъ (Генрихъ IV, ч. II, д. III, сц. 2), что его натура по существу здорова и неиспорчена, что онъ способенъ искупитъ все свое прежнее поверхностное безпутство.
Развѣ Шекспиръ заблуждался? Развѣ невозможно участвовать энергически во временномъ образѣ жизни, сознавая, что это нѣчто временное, и сберегать въ то же время свое настоящее я для лучшей, высшей и болѣе дѣйствительной жизни? Самое сознаніе, что это только временный образъ жизни не дѣлаетъ ли человѣка способнѣе къ тому, чтобы предаться этой шалости, тщательно выполняя требованіе роли, вполнѣ и свободно наслаждаясь ею, что было бы невозможно, если бы этотъ родъ жизни имѣлъ какую нибудь вѣроятность повліять ея всю личность человѣка, и повліять на нее окончательно. Возможно ли допустить для себя два послѣдовательные способа существованія: одинъ -- временный, при данныхъ обстоятельствахъ, другой -- окончательный и лежащій внѣ всякихъ условій? возможно-ли легко перейти отъ одного къ другому? Именно потому, что одинъ изъ нихъ признанъ за совершенный и непоколебимый; этому способу существованія нечего опасаться вліянія отрицательнаго рода жизни. Не своимъ ли собственнымъ опытомъ дошелъ Шекспиръ до убѣжденія, что можно допустить послѣдовательность двухъ, повидимому, непримиримыхъ способовъ жизни, и не дало-ли именно это ему право попытаться показать успѣшное совершеніе этого въ своемъ произведеніи? {Рюмелинъ, доказывающій что Шекспиръ писалъ, чтобы расположить въ свою пользу jeunesse dorée (золотую молодежь) этого періода, намекаетъ, что въ Принцѣ выставлены графъ Саутгэмптонъ! Рюмелинъ предполагаетъ, что оригиналы многихъ историческихъ личностей Шекспира сидѣли рядомъ съ актеромъ и для насъ,-- увы!-- безвозвратно потеряны (подобными предположеніями приходится "реалистической" критикѣ поддерживать свои мнѣнія!). Shakespeare.-- "Studien", изд. 1874, стр. 127.}
Основная черта характера Генриха, это -- возвышенное пониманіе реальнаго содержанія фактовъ жизни. Для Ричарда II жизнь была красивой и призрачной церемоніей, полной прекрасныхъ и патетическихъ положеній; Генрихъ IV смотрѣлъ на міръ, какъ на нѣчто весьма реальное и ставилъ себѣ задачею добиться въ немъ господства мужествомъ и ловкостью. Однако Болинброкъ, со всею своею осторожностью и политикой, со всею своею ловкостью и своимъ честолюбіемъ проникъ въ содержаніе фактовъ жизни лишь очень поверхностно, тогда какъ его сынъ, одаренный истинною геніальностью въ открытіи самаго возвышеннаго содержанія фактовъ и всякихъ фактовъ, уловилъ основныя и существенныя силы, дѣйствующія, въ жизни, а потому ему не пришлось создавать для себя жизнь крѣпкую, но полную заботъ; жизнь сама проникла его и расцвѣтала въ немъ въ формѣ величественнаго блаженства существованія. Генрихъ, вслѣдствіе этого, былъ вполнѣ свободенъ отъ всего, что чуждо реальности, точно такъ же, какъ отъ всякаго преувеличеннаго эгоизма. Человѣкъ, который проникъ въ міровыя начала добра, или вѣрнѣе, который проникнутъ этими началами, тотъ, чьи ноги опираются на скалу, и чей путь уже начертанъ, можетъ спокойно пренебречь не разъ благоразуміемъ и многими искусственными приличіями свѣта. Генрихъ вполнѣ пренебрегаетъ всѣмъ, что призрачно,-- призрачными обычаями, призрачной славой, призрачнымъ героизмомъ, призрачнымъ благочестіемъ, призрачными военными дѣйствіями, призрачною любовью. Фактъ, какъ онъ есть, такъ драгоцѣненъ самъ по себѣ, что украшать его нечего.
Отъ холодности, осторожности и условныхъ приличій, которыя господствовали при дворѣ его отца (эта атмосфера какъ разъ подходила къ темпераменту Іоанна Ланкастерскаго) Генрихъ убѣгаетъ въ кипящія жизнью улицы Лондона и въ таверну, гдѣ царствуетъ Фальстафъ. Тамъ, по крайней мѣрѣ, среди дворниковъ, носильщиковъ, кабачныхъ слугъ, купцовъ, паломниковъ, крикливыхъ, крѣпкихъ женщинъ, онъ пользуется свободой и веселостью. "Если счесть порокомъ желать безъ мѣры славы,-- заявляетъ Генрихъ,-- то клянусь, я самый страшный грѣшникъ." (Генр V, д. IV, сц. 3). Но слава, которой добивается Генрихъ,-- не та честь, къ которой стремится Г отспорь.
Клянуся небомъ, для меня равно
Сорвать ли честь съ роговъ луны блестящей,