Кофе, который оставляли исключительно для завтрака, приносился уже смешанный с молоком и подслащенный очень плохой патокой, похожей на мед, но цвета сажи. Сахар был для нас слишком дорог. Тетушка моя делала вид, что пьет с удовольствием эту бурду. Она была так благодарна за малейшую заботу о ней, что у нее никогда не вырывалось ни малейшего замечания; она всегда находила, что все хорошо и вкусно.
Хлеб выдавали заключенным через день и каждое утро наполняли их кружки свежей водой. Но те, которые не могли заплатить за труд, воды не получали; более богатые платили за бедных. Кажется, в две недели раз им давали так называемой свежей соломы; каждая получала ее очень немного, по небольшому пучку; от употребления эта солома очень скоро была измята и истерта, и бедные женщины, не имевшие постели, складывали в одну кучу несколько охапок соломы, чтобы устроить себе менее жесткое ложе, на котором они лежали, тисня друг друга, пока на них нисходил тяжелый сон. Вечером, когда все было приготовлено на ночь, комната эта походила на обширный лагерный бивак; пол весь был покрыт матрасами или соломой; не оставалось ни одного свободного местечка, где можно было ступить, не наткнувшись на одну из 58 несчастных узниц, лежавших на полу.
Тетушка моя, которая сильно страдала от своей полноты и лишь с величайшим трудом могла нагибаться, никогда не позволяла себе ни малейшего замечания на счет того, что испытывала. Можно было подумать, что она никогда не имела лучшего помещения. А между тем воспитание ее и предыдущая жизнь были именно таковы, что должны бы были сделать для нее особенно чувствительными все лишения, которым она подвергалась. Воспитание ее было главным образом обращено на внешнюю сторону; оно более развило и изощрило тонкость ее ума, чем укрепило рассудок и расширило ее мысль. Рано предавшись светской жизни, она любила общество по привычке и по влечению; ее привлекательность очень скоро заставила обратить на нее общее внимание, и дало ей в свете видное положение. Развлечения, уменье вести разговор в большом обществе, вся светская наука и обязанности, налагаемый ей, сделались для нее предметом серьезного изучения, и надо сказать, что успехи ее на этом поприще были блестящи и всеми признаны. Никто не умел лучше ее принять гостей, никто не был веселее и остроумнее ее. В высшей степени находчивая и быстрая в своих ответах, отличаясь необыкновенной легкостью и изяществом речи, всегда щедрая на остроты, которые она мимоходом кидала в увлечении веселой светской беседы, -- она приобрела в обществе[87] такую силу, что многие ее побаивались; она никогда не умела устоять перед соблазном сказать острое словцо. "Я лучше готова потом извиниться", говаривала она. "А как удержать словечко? Уж слишком оно хорошо!" Между тем извинения не всегда могли загладить дурное впечатлите этого словечка: оно попадало так метко, так живо рисовало человека, что делало его смешным; раны, им наносимые, часто бывали неизлечимы, и многие никогда не прощали ей этого. Так иногда ум заслоняет сердце.
Она бывало всякий день принимала гостей, любила играть в карты и всякий вечер оставляла у себя несколько человек ужинать. И вот тут-то она без удержу отдавалась живости своего нрава; ее милая и игривая беседа невольно увлекала своей веселостью всех окружавших. Эти часы были самые счастливые в ее жизни. Стол у нее был всегда роскошный и изысканный. Она часто делала большие обеды, собирая у себя цвет муленского общества. Так как она была вполне независима, и имела хорошее состояние, то ничто не сдерживало ее склонности к роскоши и удовольствиям. Одним словом, это была вполне свитская женщина, любившая свита, имевшая в нем блестящий успех и развившаяся под влиянием этого свита. Я останавливаюсь на мелочах такой пустой жизни для того, только, чтобы еще более подивиться тому, что сделало из этой женщины несчастье, когда оно сразу сорвало блестящее покрывало, дотоле скрывавшее от всех ее душевную красоту, и обнаружило все величие этой гордой и мощной души. Едва только испытание коснулось ее, как она мгновенно стряхнула с себя блестящий прах, который она дотоле принимала за золотой, возродилась из него к новой жизни во всей силе и величавой простоте.
Как только на нашу семью обрушилось бедствие, тетушка забыла обо всем, кроме нас. Став выше всего личного, она, казалось, даже и не замечала лишений, которым ежеминутно подвергалась. Притеснения и весь ужас тюремного заключения не вызвали у нее ни одной жалобы: все ей было хорошо: не выражая никаких желаний, не находя ничего неудобным, она с покорностью принимала участь, какую посылало ей Провидение. Я ни разу не заметила у нее ни одной минуты беспокойства за себя. Она была исключительно озабочена нашей судьбой; все помыслы, тревоги, все нежнейшие заботы ее были сосредоточены на нас. Она непрестанно обращалась с молитвой к Богу, поручая Его милосердию сироту, которую она скоро должна была покинуть. Тетушка моя ни минуты не заблуждалась на счет ожидавшей ее участи и не имела даже надежды, которая поддерживала или обольщала столько несчастных. Она поняла с первого дня, что ее ожидало, заранее считала себя обреченной на смерть и готовилась к ней без слабости. Минутные испытания, которым она подвергалась, казались ей как бы приготовлением к этой последней жертве. Она все принимала[88] безропотно и смиренно и находила своего рода услаждение в покорности воли Божией. Щадя мою нежную привязанность к ней, а может быть и мою слабость, она почти не говорила об этом со мной. Но тысяча воспоминаний с тех пор возникли в душе моей и раскрыли мне все величие, всю силу ее характера, обнаруживавшиеся иногда в каком-нибудь одном слове, все ее самоотвержение, которое тогда было недоступно для моего детского понимания.
ГЛАВА IX.
Тягости и огорчения моей жизни. -- Отец мой скрывается у г-жи де-дя-Кост. -- Он спасается чудесным образом. -- Я отправляюсь к нему в Фонтэн к Шозьерам.
Тюремный хлеб, если только можно так назвать его, был до того плох, что невозможно было его есть. Он состоял из тяжелого теста с примесью отрубей и соломин в палец длиной, с очень жесткой коркой. Заключенные получали через день по такому маленькому хлебцу. Тетушка моя, не будучи в состоянии проглотить ни кусочка, не ела его вовсе. У меня также не было хлеба и мне было очень тяжело принимать от нашего стража Форе хлеб, который также был довольно плох. Где же добыть хлеба? Его нигде нельзя было купить. Но небо сжалилось надо мной и пришло мне на помощь в лице Брюньона, этого преданного слуги моего отца, о котором я уже говорила.
Брюньон пожелал принять участие в славной борьбе, так печально окончившейся; так как он брался за оружие во время осады, то его постигла бы верная смерть, если бы наше олицетворенное Провидите, наш почтенный друг де-Герю не спас его, зачислив его, по просьбе моего отца, извощиком при артиллерийском обозе. Это дало ему возможность въехать в город вместе с победителями; вскоре после этого он поступил деньщиком к одному артиллерийскому офицеру Монлезён, сохраняя при этом свое жалованье извощика при артиллерийском обозе. Пользуясь, благодаря своему начальнику, некоторым довольством и подозревая наше бедственное положение, он пришел предложить мне свой солдатский хлеб; хлеб этот был чудесный. Как я была счастлива отнести его тетушки! Он часто носил мне еще молока и ветчины, что я принимала с большой благодарностью; одним словом, он показал себя честным человеком и верным слугой.
Этот солдатский хлеб, самый лучший, какой был в то время, я отдавала тетушке, а взамен уносила с собой, на свой страх, [89] тот, который выдавали в тюрьме. Если б меня, когда поймали на этом, то и я, и мой хлеб остались бы в темнице. Но эта смелость, следствие нужды, никогда не была обнаружена. Я уносила с собой еще остов запасной пулярдки, приберегаемой на случай если не пропустят обеда. Даже этот остов жареной курицы составлял такой лакомый кусочек, что я не смела оставить его себе, а должна была поделиться с гражданином Форе, для которого это было праздничное угощение, потому что он также мало привык есть хорошую пищу, как сидеть в кресле. Впрочем, к тому, что вкусно и удобно, скоро привыкают; и он доказал мне это однажды, когда я из экономии велела купить прованского масла более низкого сорта, чем обыкновенно употребляли на фритюры; Комната моя, служившая в тоже время кухней и столовой, наполнилась густым дымом и чадом. Гражданка Форе, исполнившись негодования и отвращения, почувствовала себя дурно и поспешно удалилась в комнату мужа, который бросился к ней на помощь, ворча на скверный запах. Даже прислуга наша выражала неудовольствие. Я села было одна обедать; а когда голод собрал их всех вокруг стола, я удовольствовалась только тем, что спросила гражданина Форе, неужели он у себя дома употребляет всегда только высший сорт масла? Он пробормотал что-то, чего я не могла разобрать, и фритюры продолжали поджаривать на том же масле.