— Пиготти! — закричал я.
— Мальчик мой любимый! — крикнула она, и мы со слезами бросились на шею друг другу…
Я даже не в силах рассказать, что только не проделывала в своем восторге моя няня, как она смеялась и одновременно плакала, как она не могла нарадоваться на меня, как гордилась мною и в то же время сокрушалась о том, что та, чьей радостью и гордостью я мог бы быть, никогда уж более не обнимет меня, не прижмет к своей материнской груди. Помню, что, горячо отвечая на ласки моей няни, я далек был от мысли, что могу показаться при этом слишком юным. И кажется мне, что никогда в жизни я так от души не плакал и не смеялся, как в это утро.
— Баркис так рад будет вас видеть, — это, я знаю, должно принести ему гораздо больше пользы, чем целая бутыль его лекарства, — сказала Пиготти, утирая глаза передником. — Можно пойти ему сказать, что вы здесь? Ведь вы же зайдем к нему, дорогой мой?
— Конечно, зайду, — ответил я…
Однако уйти от меня Пиготти было не так-то легко. Она несколько раз доходила до дверей, но, оглянувшись, каждый раз возвращалась и, припав к моему плечу, снова и снова начинала плакать и смеяться. Наконец я догадался сам подняться с нею наверх и, подождав минутку, пока Пиготти подготовляла своего мужа к свиданию со мной, вошел к больному.
Мистер Баркис принял меня просто с восторгом. Так как из-за ревматизма я не мог пожать его руку, то он попросил меня вместо этого пожать хотя бы кисточку его ночного колпака, что я очень охотно исполнил. Когда я сел подле него, мистер Баркис сказал, что это доставляет ему огромное удовольствие, ибо ему кажется, что он снова везет меня по блондерстонской дороге.
Лежа в своей кровати на спине, лицом вверх, и укутанный так, что, кроме лица, ничего не было видно, он представлял собой самое странное существо, когда-либо встреченное мной в жизни.
— А какое имя, сэр, я тогда написал на моей повозке? — спросил он меня с едва заметной страдальческой улыбкой.
— А, мистер Баркис! Мы еще тогда с вами вели по этому поводу серьезные разговоры… помните?