— Отец, милый, любимый отец, сокровище моего сердца! — Она обняла его, усадила в кресло, схватила его поднятую руку и обвила ее вокруг своей шеи. — Оставьте ее так, отец. Взгляните на меня, отец. Поцелуйте меня. Подумайте обо мне, отец, вспомните обо мне хоть на мгновение!

Но бурное волнение его не улеглось, хоть мало-помалу превратилось в жалкое хныканье.

— И всё-таки я пользуюсь здесь некоторым уважением. Я боролся с судьбой, я не совсем раздавлен ею. Спроси, кто здесь самое уважаемое лицо? Тебе назовут твоего отца. Спроси, над кем никогда не смеются, к кому относятся с некоторой деликатностью? Тебе назовут твоего отца. Спроси, чья кончина (я знаю, что она случится здесь) вызовет здесь больше разговоров и, быть может, больше сожаления, чем чья бы то ни была кончина, случавшаяся в этих стенах? Тебе назовут твоего отца. Что же это значит? Эми, Эми, неужто все презирают твоего отца? Неужто нет для него оправдания? Неужто, вспоминая о нем, ты не припомнишь ничего, кроме его падения и унижения? Не пожалеешь о нем, когда он, жалкий и отверженный, расстанется с этим миром?

Он залился слезами, малодушными слезами сожаления к самому себе, и наконец-то позволил ей обнять его, приласкать его, прижал к ее щеке свою седую голову и изливал свою скорбь на ее плече. Потом он переменил тему своих жалоб и, стиснув в объятиях дочь, воскликнул: «О Эми, бедная сиротка, лишенная матери! О, как ты внимательна и заботлива ко мне!». Затем снова вернулся к самому себе и плаксиво рассказывал, как бы она любила его, если бы знала таким, каким он был прежде, и как бы он выдал ее за джентльмена, который бы гордился таким родством, и как (тут он снова расплакался) она поехала бы кататься рядом с отцом в собственном экипаже, между тем как толпа (под словом «толпа» он подразумевал людей, подаривших ему двенадцать шиллингов) плелась бы по пыльной дороге, почтительно расступаясь перед ними.

Так, переходя от хвастливости к отчаянию, но и в том и в другом случае оставаясь арестантом, душу которого изъела тюремная ржавчина, он открывал всю глубину своего падения перед любящей дочерью. Никто еще не видел его в таком глубоком унижении. Беззаботные члены общежития, подсмеивавшиеся в своих комнатах над его последней речью в привратницкой, не подозревали, какое серьезное зрелище открылось бы им в темном коридоре Маршальси в этот воскресный вечер.

В классической древности была дочь, которая кормила своего отца в темнице так, как ее самое кормила мать.[58] Крошка Доррит, хотя и принадлежала к современному негероическому обществу, делала больше, прижимая истерзанное сердце отца к своей невинной груди, утоляя его душевный голод источником любви и верности, не иссякавшим в течение многих, многих лет.

Она утешала его; просила простить ей, если она нарушила чем-нибудь свой долг, говорила, — видит бог, искренно, — что уважает его не меньше, чем уважала бы, если бы он был любимцем судьбы, признанным всем светом. Когда его слезы высохли, когда он перестал всхлипывать и терзаться стыдом, когда к нему вернулось обычное настроение духа, она разогрела остатки ужина и, усевшись подле него, радовалась, глядя, как он ест и пьет. Теперь он снова выглядел величественным, в своей черной бархатной шапочке и старом сером халате, и отнесся бы ко всякому члену коллегии, который заглянул бы к нему попросить совета, как великий лорд Честерфильд или великий мастер этических церемоний Маршальси.

Стараясь поддержать его в этом настроении, она завела речь о его гардеробе, и он благосклонно согласился, что рубашки, которые она собирается сшить, были бы весьма желательны, так как старые совсем износились, да и всегда были плохого качества. Разговорившись и будучи в благоразумном настроении духа, он обратил ее внимание на сюртук, висевший у двери, заметив, что Отцу Маршальси не следовало бы подавать дурной пример своим детям, и без того склонным к неряшливости, являясь среди них с протертыми локтями. Он пошутил также насчет своих сапог, но, говоря о галстуке, принял серьезный вид и благосклонно разрешил ей купить новый, как только у нее заведутся деньги.

Пока он курил сигару, она сделала ему постель и прибрала комнату. Чувствуя усталость вследствие позднего времени и недавнего волнения, он встал с кресла, благословил ее и пожелал ей покойной ночи. За всё это время он ни разу не вспомнил о ее платье, ее башмаках, ее нуждах. Никто, кроме нее самой, не мог быть таким беззаботным в отношении себя.

Он несколько раз поцеловал ее, приговаривая: «Господь с тобой, милочка! Покойной ночи, голубка!».