Выговорив это, азият неподвижно уставился на смущенную деву, которая в таком необыкновенном случае сочла за самое приличное -- заплакать и, произнесши несколько жалобных слов, прерываемых рыданиями и всхлипываньями, -- отправиться восвояси. После ее ухода Ирина Федоровна продолжала еще некоторые демонстрации мужу, но он уже не обратил на них ни малейшего внимания.

Месяца два неблагонамеренные толки насчет Щекоткина были неугомонны. Но, наверное, никто ничего не мог сказать, и, надобно отдать честь осторожности покорских граждан, -- все они ругали азията только за глаза, -- в непосредственных же сношениях с ним выказывали прежнее уважение и с доверчивым вниманием выслушивали его собственный рассказ о совершенных им подвигах. Правда, что Александр Григорьевич вел себя примерно: он подхватывал малейший намек, неблагоприятный для себя, с благородным прямодушием и резкостью тона выводил наружу тайную мысль своего собеседника и начинал опровергать ее положительными фактами, заимствованными из официальных данных или основанными на собственном авторитете непоколебимого азията. На всякое -- "говорят" -- он возражал с гордым сознанием собственного достоинства: "Да что говорят, вы мне поверьте; я-то ведь уж лучше знаю все это дело; оно все через мои руки шло. Так кому лучше знать-то, мне или какому-нибудь Петру Васильичу, который ни разу и на следствии-то не бывал?" Против таких, резонов спорить было нельзя, и коварный изобретатель намека всегда оставался посрамленным.

Толки возобновились с большим еще ожесточением тогда, когда Александр Григорьевич явился в первый раз перед покорским обществом с Владимиром в петличке. Со времени происшествия прошло более полугода, и, как всегда, отдаленность времени придала всему происшествию колорит несколько фантастический. В легенде, сочиненной об отыскании денег, Щекоткин явился каким-то Аттилой,6 с прибавлением утонченных проделок подьячества. Говорили, что Щекоткин возил по целому уезду, точно мертвое тело, своего писаря под именем кондуктора, бывшего при почте; в каждом селе созывал сходку, ставил всех крестьян в ряд и заставлял кондуктора, проходя по рядам, узнавать, кто из крестьян был в числе разбойников. Писарь говорил, что как будто признает человек двух-трех, что чуть ли сам староста не был в их числе, но что окончательно он может сказать это только после ночного осмотра, так как лица днем несколько иначе кажутся, чем ночью. Назначался ночной осмотр, и мужики оставались в недоумении, на кого же падет грозное обвинение. Под вечер являлся староста с поклоном, что, дескать, нельзя ли, батюшка, ослободить. Следователь говорил, что, пожалуй, и можно, ежели согласятся мужички внести часть разграбленных денег в казну государеву. Мужички соглашались, и тут, смотря по достатку села, накладывал на них Александр Григорьевич то по четвертачку, то по три гривенничка, а где и по полтинничку с души. Да так-то шестьдесят тысяч душ объездил, прибавляли рассказчики (а иные говорили и восемьдесят, некоторые даже до ста доходили); так посудите сами, хоть по четвертаку, так шестьдесят тысяч четвертаков ведь это пятнадцать тысяч. Никто не возражал против этих рассказов, хотя все почти знали, что Щекоткину не было времени для подобной проделки и -- главное -- что она с успехом совершена была другим, еще лет за десять до истории с почтой. Но Щекоткин был теперь героем современности, и к нему, как всегда бывает в народных преданиях, относили большую часть даже и тех подвигов, о которых было достоверно известно, что они совершены другими.

Случалось иногда, в первую пору всеобщего движения языков, что Александр Григорьевич внезапно появлялся в том самом обществе, где шел ожесточенный рассказ о его злодеяниях. Тогда, разумеется, все окружали его и начинали приветливо поздравлять с монаршей милостью; рассказ прекращался сам собою. Разве только иной вежливый хозяин снова заводил разговор: а мы вот только сейчас говорили о вашей истории, Александр Григорьевич. В ответ на это Александр Григорьевич хрюкал и молча устремлял на хозяина свои бесстрастные взоры. Если его просили, то он сам начинал рассказывать о своих подвигах с таким видом, как будто бы читал протокол о деле, совершенно для него постороннем, -- ровно, спокойно, без малейшей аффектации, словом, как дьяк, в приказах поседелый.7 Не нужно прибавлять, что его рассказ отличался официальной точностью и достоверностью, хотя слушатели по выходе его и говорили с чувством благородного негодования: "Вот мерзавец-то! Врет и не краснеет!"

Но не от речей людских, пустых и неосновательных, зависит благоденствие человека -- справедливо замечают практические люди. Несмотря на всеобщее против себя озлобление, Александр Григорьевич в том же году весьма выгодно купил одно, продававшееся по случаю, имение, душ около двухсот, пользуясь правом, которое давала ему четвертая степень Владимира.8 Снова поднялись вопли озлобления, снова перебрали всю прошедшую жизнь Александра Григорьевича и разобрали даже жизнь и деяния его родителя Григория Петровича, добирались даже до его дедушки, но, к счастию его старческого праха, в Покорске не отыскалось человека, который бы мог сказать не a priori, {Независимо от опыта (лат.). -- Ред. } что у Александра Григорьевича был какой-нибудь дедушка. По здравому смыслу таковое невежество должно бы, конечно, упасть на главу самих же покорских граждан и покрыть их посрамлением; но нашлись искусники, умевшие доказать всему городу, что того, чего они не знают, нет и не бывало на свете, и не бывало именно потому, что они не знают этого. Таким образом, разбор родословной Александра Григорьевича в покорских аристократических кругах привел к решительному заключению, что у Щекоткина нет предков, нет даже дедушки и что он с своим отцом произошел из грязи... Ожесточение дошло до того, что лучшие люди города Покорска не хотели иметь никакого дела с Щекоткиным, разве уж случалась какая-нибудь надобность. Такая надобность встретилась, например, весьма многим в начале осени, -- когда начали носиться слухи, что губернатора куда-то переводят из Покорска и что на его место назначается какой-то родственник Ирины Федоровны... К Александру Григорьевичу, как человеку, близкому к его превосходительству, приступали все с вопросами: "Правда ли, что мы лишаемся нашего доброго, благодетельного начальника?" Когда же Щекоткин говорил, что это очень вероятно, вопрошающие обыкновенно прибавляли: "Впрочем, говорят, что мы будет вполне утешены и вознаграждены новым назначением?" -- "Об этом еще ничего не известно", -- отрывисто отвечал всегда Александр Григорьевич, и больше от него нельзя было добиться ни одного слова... "Прикидывается, бестия, -- думали любопытные граждане, -- впрочем, уж нас-то не надует: знаем мы его, мошенника".

Слухи о смене губернатора оказались пока ложными. Но Щекоткин имел некоторые основания полагать, что они сбудутся в непродолжительном времени, исключая, разумеется, толков о родственнике Ирины Федоровны, потому что у ней самый почетный родственник был советником казенной палаты, из которых в губернаторы, как известно, мудрено попасть. Сообразивши все обстоятельства, Александр Григорьич решился служить по выборам и заявил претензию на должность председателя уголовной палаты, умершего в октябре месяце, почти перед самыми выборами. Как только сделалось известным намерение безродного азията, во всем городе поднялось ужаснейшее волнение.

-- Это уж будет курам на смех, -- говорил уездный предводитель дворянства, -- что мы будем за дворяне, когда всякую выскочку в свой круг пускать будем?

-- И с европейскими понятиями совершенно несогласно, -- острил вице-губернатор, -- вручить такой важный пост азияту.

-- И эта свинюшка с своим хрюканьем будет иметь голос между нами, -- отзывался приезжий из уезда помещик.

-- Да, наконец, эта должность может быть поручена другому кому-нибудь, -- горячо вступил в разговор молодой товарищ председателя гражданской палаты, -- да я сам, наконец, думал об этой должности... потому что здесь нужен именно человек благонамеренный, добросовестный и умеющий понимать высшие требования человечества. Здесь не палач нужен, а нужен самоотверженный, непреклонный в правде, но вместе с тем и проникнутый гуманными чувствами служитель правосудия. А тут, помилуйте, какие же гуманные чувства в этом сфинксе?