Барон Медем изволил показать либерализм: одному цензору выговор ласковый дал за то, что тот вымарал в одной статье слово вольный в фразе: вольный казак. К сожалению, мне не хотели сказать имя этого цензора; но я подозреваю, что 2/3 из теперешних цензоров способны сделать такую помарку. Можете судить, как обуял их дух страха и холопства и как быстро может совершиться переход к елагинским временам.9 Медем обратил внимание на "Современник", как на журнал "опасный", и перевел его от Бекетова к другому цензору, какому-то Рахманину.10 Определен, говорят, по рекомендации Панина. А уж и Бекетов-то в последнее время был хорош! У меня в прошлом месяце запретили статью о духовенстве11 и пощипали статью о Пирогове.12 В нынешнем Бекетов вымарал полтора листа, целую половину из статьи о новой повести Тургенева;13 я, разумеется, статью должен был бросить. А он пренахально спрашивает: отчего же я не хотел печатать свою статью! О Ваших рассказах тоже написал я статью,14 которой фон не лишен был гвоздиков: вот, мол, человек, не сочиняющий приторных дифирамбов и эклог насчет русских мужичков, не умеет, мол, он этого, потому -- не художник, как Григорович с Писемским, и т. д. А в русской, мол, жизни у него попадаются такие задатки, каких "образованному" обществу и во сне не снилось. Отчего, мол, это? Не оттого ли, что он сознал, да и пришла пора сознать, что народ не игрушка, что ему деятельная роль уже выпала в нашем царствен пр. Все это было обставлено, конечно, литературным элементом, и все это выщипано... И остался один только этот литературный элемент, или, лучше сказать, -- черт знает что осталось... Просто смотреть гадко...

Но делать нечего: не съеживаться же от первых неудач. Подержимся еще. На следующую книжку пишу о "Грозе", о "Горькой судьбине"15 и о "Legende des siècles".16 Пусть запрещают, коли хотят. Я удвою свои труды и вдвое сокращу расходы, но писать буду продолжать в прежнем духе и, по возможности, не стану печатать статей с искажениями.

Ваш Н. Добролюбов.

22 февр.

222. И. И. БОРДЮГОВУ

24 февраля 1860. Петербург

Миленький Ваня! Кланяйся всем Армфельдам, умоли их, чтоб простили мою невежливость, скажи, что я с повинной головой прихожу, и пр., и пр. Объясни, что я ежечасно помнил их добрый прием, ужасно мучился тем, что не писал тотчас по приезде, но писать не мог, не мог решительно. А почему -- тому следуют пункты, уже для тебя одного излагаемые конфиденциально.

По приезде я нашел письмо от Т.1 Она писала мне прямо с почтовой станции, говорила, что не могла еще сыскать себе квартиры, потому что приехала совсем больная и слегла. С следующей почтой надеялась писать подробней. Можешь представить, как ждал я следующей почты; но она прошла (еще когда я в Москве был), прошла и другая, третья, наконец четвертая -- письма все нет. Тревога моя росла с каждым днем, нервы расстроились до того, что я, совершенно против воли, плакал по целым часам и наконец решился ехать в Дерпт отыскивать Терезу. Но накануне того дня, когда я должен был уехать, -- получил наконец письмо; она писала, что была очень больна, но теперь стала поправляться и переехала на квартиру свою. Я мгновенно переменился и в тот же день отправился в оперу; из оперы одни знакомые затащили меня чай пить к себе. Там оказался другой знакомый, который упросил меня на другой день быть у него, так как он праздновал совершеннолетие своей дочери. Я отправился. И тут-то настоящая история. Это было в субботу, 6 февраля. Приехало народу очень много, танцевали пар двадцать, играли столах на пяти. И между танцующими открыл я одну девушку, от которой не мог оторвать глаз: так была хороша она. Прежде всего поразил меня контраст черных глаз и бровей ее с светло-русыми волосами, потом розовая нежность ее кожи, правильное, до последней степени симметричное расположение всех черт, ротик с улыбкой счастья и доброты и такое умное, живое и в то же время ласкающее выражение всей физиономии, особенно глаз... Ах, какие это глаза, если бы ты видел! Они не жгут и не горят, но как-то светятся и греют тебя... Я впивался в нее и почел бы себя счастливым, если бы на меня упал один взгляд этих глаз. Но она танцевала, а я был в толпе смотрящих из дверей. А как она танцевала! Сколько прелести и грации было в каждом ее движении, в каждом повороте головы, в каждой улыбке, которою она разменивалась с своим кавалером! Нет, никакой Грёз никогда бы не мог создать такой головки! А тут она была предо мною живая, порхающая, говорящая с другими! А я не смел даже подойти к ней близко... В первый раз я от глубины души проклял свою неуклюжесть и свое неуменье танцевать. Но проклятиями взять было нечего. Я решился действовать иначе. Я спросил, кто она; мне назвали фамилию; спросил: с кем она приехала? -- С отцом. Я удовольствовался и прошел в другую комнату. Там попросил я, чтобы мне показали г-на такого-то (то есть отца ее). Мне указали, и я начал около него вертеться. Подслушал я, что он не успел составить себе партии и ищет партнеров; тотчас же побежал я к хозяину и попросил, чтоб он устроил партию в ералаш: такой-то с таким-то сейчас изъявляли желание играть, я -- тоже хочу, остается найти четвертого. Хозяин, ничего не подозревая, сладил партию, и я стал играть с почтенным отцом, которому тут же был и представлен. Надо тебе сказать, что он генерал со звездой, и, несмотря на то, я ему куртизанил в картах и вообще ужасно егозил перед ним. Пойми, как я врезался-то! Разумеется, вся эта история кончилась тем, что мы познакомились. Я выспросил его адрес и на другой день явился к нему с визитом и получил приглашение бывать по середам. Настает середа, еду. И нужно же так случиться, что у него какой-то комитет пришелся тут, его дома нет, жене его я не представлен, общество все незнакомое. Попросил одного случившегося знакомого представить меня хозяйке, но и после этого остался одинок. Только и нашел отрады, что в разговоре с одним молодым путейским офицериком, который пренаивно спрашивал меня: жив ли Кольцов, а впрочем, находил, что Бенедиктов плох и пр. Наконец явился хозяин, и меня посадили за карты. Я пасовал каждую игру, и мне действительно ничего не шло (играли в табельку), да и не о том я думал. Наконец, уставши донельзя, я посадил вместо себя другого, а сам вышел в ту комнату, где были дамы. Там оказался и офицерик. Все смеялись, рассказывали что-то и, между прочим, играли в дурачки, страшно плутуя и оставляя каждый раз какую-то старушку, которая тоже плутовала, да не совсем искусно. Я попросил позволения присоединиться к игре, в которой и она участвовала. Сесть мне пришлось возле нее, так что ей приходилось ходить ко мне. В первую же игру она пошла мне тремя картами, когда у меня было только две на руках. Я показал ей их, а она кивнула головой на схоженные ею карты и сказала выразительно: "кройте". Я посмотрел, в ходе оказалось четыре карты, а не три; я тогда нечаянно уронил одну из них на пол, потом поднял и взял к себе на руки, а затем раскрыл все карты, и мы оба вышли. Подобные проделки повторялись каждую игру, и веселью конца не было. В промежутках шли рассказы, анекдоты и всяческое посильное остроумие. Она была на этот раз небрежно одета и причесана и производила менее эффекта, но я зато убедился, что она действительно умна и имеет живое сердце. С какими мечтами ехал я оттуда, с каким нетерпением ждал следующей среды. И не выдержал: середи недели нашел дело к ее отцу и заехал в двенадцать часов, рассчитывая застать всех за завтраком. Но остался в дураках: ее не видал, а отца встретил уже почти на пороге: он собирался уходить из дому. Наконец являюсь сегодня в половине десятого. Здороваюсь, смотрю: одни играют в карты, и сам хозяин тоже, другие рассуждают о том, можно ли назвать счастливым в производстве такого-то подполковника, и проводят параллель с его товарищами, дамы все рассуждают о сгоревших на масленице двух девушках. Я осмотрелся и не нашел около себя дружелюбного лица, с которым бы мог заговорить, кроме опять того же офицерика. В прошедшую среду мы с ним немножко сошлись, так что я начал разговор таким образом: "Хорошо мое положение в этом доме! Никого не знаю, никому не представлен и заговорить ни с кем ne могу". Он посмотрел на меня, и тут только заметил я, что он чем-то особенно сияет. "А Вы знаете мое положение в этом доме? -- спросил он меня. "Какое? В том же роде, как и мое?" -- "Нет, совсем в другом, -- отвечал он и ухмыльнулся. -- Я сегодня объявлен здесь женихом!" -- "Как?" -- закричал я. "Да, я женюсь на дочери N". Не знаю, что со мной сделалось при этом известии. Я судорожно сжал рукой горячий стакан чаю, бывший у меня, прислонился к двери, и боль обожженной руки отвлекла начинавшееся головокружение. "Я очень доволен",--прибавил он, весело смотря мне в глаза. "Еще бы,-- отвечал я,--да это такое счастье, больше которого я ничего и не подумал бы пожелать себе". Он посмотрел на меня несколько странно; я опомнился. "Ну, поздравляю Вас, -- начал я добродушным тоном, -- она, кажется, очень умная и добрая, и притом..." Словом, я пустился в панегирик ей -- который не был ему неприятен... Между прочим, я спросил, давно ли он знаком с нею; три года, говорит. Я заглянул в гостиную, где она гуляла с какою-то подругой. У ней на лице такая радость, столько любви и счастья; посмотрел я на них вместе: она так кокетливо оборачивает к нему головку, так томно кладет свою руку на его, так на него смотрит, как будто говорит: "Возьми меня, возьми, я твоя..." Посмотрел я на все это, потом посмотрел на часы: было четверть одиннадцатого. Я пробыл всего три четверти часа; уехать было еще нельзя. Я подошел к играющим, глядел в карты, но ничего не понимал. Поставив однажды ремиз, хозяин обратился ко мне с вопросом: "Ну как же было но купить?" Я не вдруг сообразил смысл вопроса, не вдруг понял, что по требованию приличия должен я был сказать "да" или "нет"... Я промычал что-то и вскоре потом отошел. Пристал я к какому-то разговору; но в голове у меня ходило что-то, точно я ухом прилег к котлу паровоза: так и кипело, так и ходило все, -- шум и бестолковщина, В середине разговора я очнулся как-то: слышу, хвалят какого-то профессора (должно быть) за то, что добросовестно за наукой следит; я кивнул головой и помычал. Потом еще раз очнулся: говорили уж что-то об операторах; я улыбнулся и знак согласия и посмотрел на часы. Было одиннадцать. Я взял шляпу и стал прощаться. Поклонившись всем, мне незнакомым, я подал руку жениху. "А вы знакомы?" -- спросила мать, до того не говорившая со мной ни слова. "Как же, maman, прошедшую среду познакомились; мы еще все в дурачки играли",-- с какой-то детской радостью и гордостью подхватила она. И при этом она так на него поглядела, что в значении слов ее нельзя было сомневаться. Они значили: "Не правда ли, что ты, мой милый, лучше всех здесь! Вот чужой человек, в первый раз явившийся, -- и он, не сошедшись ни с кем, тотчас же познакомился с тобою". Мне показалось даже, что она мне улыбнулась ласковее при прощанье, именно за то, что я сошелся с ее милым. А отец, прощаясь со мной, наивно проговорил: "А жаль, что вам партии не составилось сегодня". Я немножко дрогнул и ответил "что делать?" таким отчаянно-грустным тоном, что меня все окружающие сочли, вероятно, чудовищным экземпляром записного картежника. А я думал совсем о другой партии...

Дорога от них ко мне была длинная; ванька попался плохой; в лицо мне хлестал мокрый снег. В груди у меня шевелились рыданья,2 я хотел всплакнуть у безделья; но и то как-то не вышло. Дома принялся было за исправление одной рукописи, которую хотим теперь печатать; но почувствовал себя в настроении к дружеским излияниям и принялся за письмо к тебе.

Итак, от 6-го до 24 февраля я предавался безумной, хотя и робкой надежде на то, что могу быть счастлив. Сколько тут было планов, мечтаний, дум и сомнений! Радостных минут только не было, исключая, впрочем, той, когда я получил приглашение ее отца бывать у них, и тех немногих минут, когда мы играли в дурачки... И вот она аллегория-то: как я ни плутовал, а все-таки в дураках остался. А она вот выходит! Черт знает что такое!