1* Эта и следующие цифры означают цены книг, выставленных в счете Исакова.
2* Кто-нибудь из писавших рецензии в "Журнале для воспитания".
3* Внесенных ими (Исаковым и его приказчиками) в этот список.
4* Тот список, составленный самим Николаем Александровичем, о котором говорилось прежде.
5* Писем, в которые вложено много листов списков книг.
259. А. Ф. КАВЕЛИНОЙ
14 (26) ноября 1860. Париж
Париж, 14/28 ноября
Сейчас вернулся я с маленького семейного вечера у нашего хозяина; спать не хочется, читать не хочется. Хочется говорить, и, не знаю почему, подумал я о Вас, добрая Антонина Федоровна. Может быть, отозвались во мне наши прежние разговоры, которые Вы переносили так терпеливо, а может быть, пользуясь моим теперешним настроением, совесть моя проснулась и сказала, что пора бы давно написать Вам. Во всяком случае -- что Вы посеяли, то и пожнете -- приготовьтесь читать психологическую идиллию.
Дело в том, что в Париже пришлось мне найти милый провинциальный уголок, со всеми удобствами парижской жизни, но без ее шума и тщеславия. Мы живем с H. H. Обручевым в одном из скромнейших меблированных домов Латинского квартала, на полном пансионе, и потому беспрестанно сходимся с семейством хозяина, состоящим из жены его, сына-студента и дочери шестнадцати лет. У них множество родни и знакомых, все людей весьма скромного состояния -- комми, модистки, армейские офицеры, гувернантки, студенты и т. п. И какое бесцеремонное, доброе веселье разливается на всех, когда иной вечер все это общество соберется и примется петь, плясать, фокусничать, ни на кого не смотря, ничем не стесняясь, кто во что горазд. Поют -- и фальшивят, пляшут -- и путаются, играют на фортепьяно -- и берут нелепейшие аккорды, прыгают и падают, -- и все хохочут, все довольны, все равно участвуют в веселье, нет почетных лиц, нет обиженных, нет рисующихся своими талантами... да и талантов-то нет ни у кого. Последнее обстоятельство особенно меня радует. Здесь я начинаю приучаться смотреть и на себя самого как на человека, имеющего право жить и пользоваться жизнью, а не призванного к тому только, чтобы упражнять свои таланты на пользу человечества. Здесь никто не видит во мне злобного критика, никто не ждет от меня ядовитостей, не предполагает во мне ни малейшей способности к свистопляске;1 никто меня не окружает изысканной внимательностью, не придает моим словам никакого значения, не толкует их в разные стороны. Когда я ухожу -- говорят, что я "прогуливаюсь" или "бегаю по Парижу"; когда я сижу дома, говорят "il s'amuse à lire";2 когда я пишу, мне замечают, что у меня, должно быть, большая корреспонденция. Затем в персоне моей видят молодого человека, заехавшего в чужой край, довольно плохо говорящего по-французски и, следовательно, нуждающегося в разных наставлениях и поощрениях. И вот между нами устанавливается полнейшая бесцеремонность, и я становлюсь добродушен, весел, доволен, делаюсь похож на человека. Сегодня, например, я без зазренья совести коверкал французский язык, разговаривая с племянницей хозяина, маленькой и вострой брюнеткой лет семнадцати. Она хохотала надо мной и поправляла меня так мило, что я и не думал конфузиться. Вдруг к ней направилась депутация: недоставало пары для кадрили, и ей поручено было увлечь ее собеседника в танцы. Первым моим движением было, по старой привычке, упереться; но я увидел, что мой отказ в самом деле огорчает общество, потому что расстраивает кадриль; притом же меня обещали без церемонии взять за плечи и водить. Я пошел, и мое участие сделалось неистощимым источником веселости для всей компании, не исключая и меня самого. Они обсуживали мои движения так, как будто это была отлично сыгранная роль комического актера; я находил удовольствие в том, чтобы иногда делать bis, и сам не мог удерживаться от добродушнейшего хохота. Зато моя дама нашла, что меня непременно следует выучить танцам, и я обещал учиться, при ее содействии. По всей вероятности, этого и не будет, но все-таки, говоря но совести, в Петербурге я не проводил таких приятных вечеров, как сегодня в Париже. Странное дело, в СПб. все меня знают от головы до пяток, принимают во мне участие, находят, что я полезен, умен, интересен -- я не знаю, что еще... И между тем я остаюсь там для всех чужим, я точно связан. Здесь меня никто не знает, никто не может быть уверен, что я не служил у Кокорева,3 не воровал казенных денег, не был в интимных отношениях с Ржевским <?>,4 не состоял сотрудником "Русского слова"5 и т. п. Интересы и понятия французского общества известны мне не более, чем Стасюлевичу,6 читавшему о них лекции; нравы и привычки французов новы для меня, как идеи Молинари для Безобразова и Ламанского;7 французский разговор мой вял и бесцветен, как русская речь Серно-Соловьевича,8 а иногда даже неудобопонятен, точно рассуждения Утина.9 И при всем том я здесь лучше сошелся с людьми, чем у себя в Петербурге, здесь я проще, развязнее, более слит со всем окружающим. В СПб. есть люди, которых я уважаю, для которых я готов на всевозможные жертвы; есть там люди, которые меня ценят и любят; есть такие, с которыми я связан "высоким единством идей и стремлений".10 Ничего этого нет в Париже. Но зато здесь я нашел то, чего нигде не видел, -- людей, с которыми легко живется, весело проводится время, людей, к которым тянет беспрестанно -- не за то, что они представители высоких идей, а за них самих, за их милые, живые личности.