Вот чего я требую от нее и на сих условиях согласуюсь на мировую. За X пунктов я делаю лишь 4 условия, а прочие 6 пунктов, по милосердию своему, прощаю. Прошу вас, судии праведные, накажите и вразумите сию скаредную и посрамление граду нашему делающую Сталинскую. На ваше благоусмотрение повергаю сие, да рассмотрите нас и рассудите".

Тягостна обязанность дееписателя! Ох, тягостна! Наверно, вы, читатели благоразумные, едва могли прочитать эту просьбу (если только прочитали, а не пропустили). Каково же было мне выписывать ее из дела без малого в 1000 листов... Как хотите, а тяжело. Правда, некоторые места ее могут вызвать улыбку на устах читателя, но в целом она производит неприятное впечатление. А ведь что станешь делать? Поневоле выписываешь. А впрочем, я, чтобы не утрудить и себя и читателей, не выписал другой просьбы, которая (вы, верно, догадываетесь -- чьей) была в этом же роде и еще длиннее первой. Ее смастерил тот же Иван Александрыч, наполнив ее, как и первую выписками из священных книг и славянскими выражениями, что все неопровержимо доказывало невиновность Варвары Андреевны и, напротив, виновность Анны Григорьевны. Вас, может быть, удивляет язык просьбы, которую я представил вам, но я в том уже не виноват. На это я могу представить следующие оправдания:

Пункт I. У нас в городе и все не много лучше пишут. Пункт II. Иван Александрыч -- семинарист, и притом учившийся в семинарии лет тридцать тому назад. Пункт III. Это просьба в уездный суд, а для сих, оных, понеже и поелику, после жестокого гонения на них барона Брамбеуса,5 только и есть теперь одно убежище -- суд и канцелярии. Пункт IV. Иван Александрыч думал всегда, что выражения славянские придают речи больше силы и убедительности, а выписки из св. писания подтверждают неоспоримость его мнения, хотя бы и были приведены совершенно ни к селу ни к городу. Видите ли, сколько оправданий: можно оправдать... Да, бишь... что я говорил?.. Да... вспомнил... Ну, да уж просьбы-то написаны и поданы новому судье, недавно приехавшему из губернского города. Судья прочитал, посмотрел их и, сказав: "галиматья", положил под спуд до поры до времени.

Позвольте же мне начать следующую главу.

ГЛАВА IX

Что же между тем делал Дмитрий Сергеевич? Он был влюблен, а все влюбленные обыкновенно делают всегда одно и то же, то есть глупости. Так уж ведется с тех пор, как только люди начали влюбляться. Теперь, то есть в десять часов утра, во вторник первой недели великого поста, Дмитрий Сергеевич, полусидя, полулежа, приготовлял импровизацию объяснения в любви перед Марьей Антоновной. Он был в недоумении: какой способ избрать ему для объяснения? Начать ли издалека или сказать прямо; взять ли при объяснении только ее ручку и смотреть ей в очи или броситься пред нею на колени. И как еще сказать ей: "ваше слово решит мой жребий в сем мире"; или: "пред вами подсудимый, который от вашего решения ждет себе жизни или смерти"; или: "одно слово, одно только слово -- и я счастливейший человек в мире"; или "умоляю вас всем, что для вас свято и драгоценно, не отвергайте меня"; или просто сказать: "я вас люблю: хотите ли быть моею...". Каждая фраза казалась равно хорошею и равно нехорошею для Дмитрия Сергеевича. Он решительно не знал, на что решиться. А дело было для него слишком важно, чтобы не решиться ни на что вовсе... Решиться непременно надобно было. Вы видите из этого, что наш Дмитрий Сергеевич был вовсе не из тех людей, которые утверждают, что в XIX веке не может быть любви. Впрочем, и он иногда с товарищами говорил то же, что никогда не влюбится, только, верно, позабыл теперь свои слова. Однако по его теперешней нерешительности не подумайте, чтобы это был какой-нибудь чувствительный человек, вроде героя из романа Августа Ляфонтена. Это был человек светский в полном смысле этого слова. Если бы ему встретилось какое-нибудь неожиданное препятствие, он бы не подумал бороться с ним, а просто отказался бы и от любви и от невесты и преспокойно уехал бы на службу. В это время у него что-то зажглось, как он после сам говорил...

Наконец после долгих рассуждений он встал, бросил на пол недокуренную сигару и произнес с досадой: "Э, черт возьми!.." После этой многознаменательной фразы он стал одеваться... Оделся, несколько раз поправился перед зеркалом и пошел к Корридорипым.

Когда он пришел туда, Анна Григорьевна и Марья Антоновна пили чай... При входе его Анна Григорьевна встала со стула и начала с ним раскланиваться, но так уморительно, что Дмитрий Сергеевич чуть не расхохотался и вся сентиментальность, которою он запасся для объяснения с Марьей Антоновной, в минуту исчезла... Анна Григорьевна усадила его пить чай, и он, то есть чай, как-то благотворно подействовал на ум его, то есть Дмитрия Сергеевича. Он, то есть вышереченный и часто упоминаемый Дмитрий Сергеевич взглянул на свое положение с настоящей точки зрения, вспомнил слова свои товарищам, подумал очень основательно, что если ныне и есть любовь, однако можно жениться и без любви и быть счастливым, -- и из всего этого вывел такое заключение, что принятое им решение было смешно, что унизительно и стыдно гвардейскому офицеру, как школьнику становиться на колени перед девушкой, которую он не хочет ни обмануть, ни увезти, а на которую имеет честные виды. Следствием этого длинного рассуждения было то, что Дмитрий Сергеевич решился ни слова не говоря Марье Антоновне объясниться прямо с Анной Григорьевной... Приведение этого решения в исполнение {Канцелярская форменная фраза.} имело последовать в то же посещение. Поэтому, когда напились чаю и Марья Антоновна пошла убирать чашки и чайники, а Анна Григорьевна осталась с гостем, сей последний воспользовался минутой, когда Марьи Антоновны не было в комнате, и сказал:

-- Анна Григорьевна! Мне нужно с вами поговорить.

Анна Григорьевна поклонилась особенным, только ей одной свойственным образом, и отвечала: