Отношение Достоевского к русской действительности было сложным и неоднозначным. Несомненно увлеченный идеей новых путей, открывшихся для России в результате реформ 1860-х годов, он жадно и сочувственно следил за теми процессами в русском обществе, которые казались ему признаками выхода русского народа на уготованный ему широкий путь. Иллюзии эти, однако, не заслоняли те, как будто лично его задевавшие, уродливые явления русской жизни, которые его верный и беспощадный взгляд художника с болью улавливал на каждом шагу. Чем дальше шло противоборство этих чувств и идей, чем решительнее порывал он с верованиями своей молодости, тем шире становилась пропасть между ним и западническими либеральными и демократическими течениями русской общественной мысли. Он видел перед собой как бы цельный, по его мнению - противостоящий благу России, лагерь "либералишек и прогрессистов" от родоначальника его Белинского до Чернышевского, воспринимая его как некое единство, демонстративно не желая различать общественные позиции Тургенева и Герцена. И в этом-то состоянии непрерывного внутреннего кипения, раздражительных и неудовлетворенных умственных расчетов с идейными противниками, по-прежнему пытающимися вывести Россию на уже разоблаченный в глазах Достоевского путь западного буржуазного развития, путь звучащего для него как бранное слово пресловутого "прогресса", он вынужден был долгие месяцы жить в Германии и Швейцарии, в гуще неприемлемого для него европейского мира 1860-х годов. Все вызывало гнев, и в глаза бросались прежде всего самые внешние и поэтому самые раздражающие черты - культ материального благополучия, особенно резко контрастировавшего с бедственным, почти нищенским положением самого Достоевского, бездуховность благоустроенного и чистенького мещанства.
Все это, однако, персонифицировалось для Достоевского в том народе, среди которого он вынужден был жить, - сперва в немцах, потом в швейцарцах. И хотя на страницах дневника А. Г. Достоевской - этого эха суждений писателя, - как и на страницах его собственных писем из-за границы, мы поминутно сталкиваемся с резкими словами об "этих немцах", это не столько националистическая реакция, сколько отрицание чуждого ему мира, грозящего в ненавистном своем "прогрессе" поглотить и выровнять под свой ранжир дорогое писателю своеобразие русского мира и русского народа.
Страницы дрезденского и баденского дневника А. Г. Достоевской полны отраженным раздражением Достоевского тупостью, мещанством, самодовольством окружающих людей; даже природа и памятники старины, которыми так восхищается его жена, не вызывают в нем ответного отклика. В ее дневниковых записях ясно просвечивают хмурые сарказмы и реплики писателя: "О глупость, глупость немецкая!", "Вот немецкая честность!" и пр. Вот один из примеров: гуляя по Бадену, Достоевские прошли мимо памятника Шиллеру - большого валуна, на котором было выбито золотом: "Бессмертному Шиллеру город Баден". Но вот какими словами, несомненно принадлежащими Достоевскому, выражен отзыв о памятнике в дневнике: "Какие это хитрые немцы! Ну как им отстать от всех городов просвещенных, как не показать, что и они тоже интересуются и уважают гения, вот они и придумали тоже поставить Шиллеру памятник. Но чтобы избежать излишних издержек, они решили сделать это экономически. <...> Это очень хитрая выдумка, которая только и может быть выдумана немцами. И похвально, и экономически, и камень не мешает глазу..." {Наст. изд., с. 270.}
Именно эта позиция Достоевского, уживавшаяся в нем с восхищением шедеврами западной живописи, музыки, архитектуры, с величайшим вниманием к европейской литературе, в том числе и к современной, особенно отчетливо отразилась в известной ссоре Достоевского с Тургеневым в Бадене, запечатленной и в дневнике А. Г. Достоевской.
Отзвуки тех же мыслей и чувств Достоевского находим мы и в расшифрованной теперь книжке дневника его жены, где описана жизнь их в Женеве в сентябре - декабре 1867 г. Общий тонус тот же, однако дневник этот во многом обогащает знания об этом, особенно важном для истории творчества писателя времени создания первых планов романа "Идиот".
Жизнь в Женеве была более однообразной, чем пребывание весной и летом в Дрездене и Бадене. Здесь не было того обилия достопримечательностей, которое так захватило А. Г. Достоевскую в Дрездене; не было и ежедневного нервного напряжения, взлетов и падений из-за рулетки, как в Бадене. Знакомства, и ранее крайне ограниченные, свелись к одному лишь Огареву; интенсивная работа Достоевского над романом определяла жесткий ежедневный режим, а бесконечная нужда в деньгах сковывала всякое стремление к новым впечатлениям и развлечениям. Но может быть, именно поэтому мелкие события жизни, выступая на первый план, открывают очень много в Достоевском этих месяцев.
Лейтмотив женевского периода тот же, что и в Германии, - отвращение Достоевского к "буржуазной жизни в этой подлой республике". Оно - отражение не только отмеченной выше идейной борьбы, но и страха оторваться от русской действительности, заставлявшего его ежедневно прочитывать две русские газеты от начала до конца, страха тем большего, что уже очевидной стала невозможность скоро вернуться в Россию - без денег и надежды их получить, под угрозой долговой тюрьмы, в ожидании скорого рождения ребенка. Безыскусные, наивные записи А. Г. Достоевской демонстрируют эти позиции Достоевского во многих местах: в эпизоде знакомства с живущей в Женеве русской девочкой, бранящей свой пансион, где ей не позволяли говорить по-русски, в рассказе о русском крестьянине - английском матросе Спехине, в отзывах о пьянстве в Женеве, к которому будто бы сводится вся республиканская свобода, и многих других.
Еще яснее речь и мысль Достоевского в записях, касающихся русских, живущих за границей, - Тургенева, Гончарова, Огарева; вот что записывает А. Г. Достоевская об Огареве, не слышавшем еще, как выяснилось, о романе "Преступление и наказание": "...русский, а не знает решительно русской литературы... Право, смешные люди, а еще издают русские книги, а литературы русской и действительности русской не знают" {Наст. изд., с. 328.}.
Самым крупным общественным событием этих месяцев, свидетелями которого были Достоевские, явился Конгресс Лиги мира и свободы, состоявшийся в Женеве в сентябре.
Задуманный республиканской, пацифистски настроенной интеллигенцией в условиях нараставшей опасности новой войны, провоцируемой претензиями империи Наполеона III на Люксембург, конгресс должен был явиться внушительной демонстрацией единения прогрессивных сил против милитаризма. Половинчатость и неопределенность его программы, однако, оттолкнули от него значительную часть активных общественных деятелей. В конгрессе - по различным, конечно, мотивам - не приняли участия ни Маркс (пытавшийся, впрочем, через Генсовет I Интернационала повлиять на программу конгресса), ни Герцен, презрительно называвший конгресс "писовкой" (от англ. слова peace - мир), ни Луи Блан, ни Гюго. Огарев, правда, счел нужным участвовать в конгрессе и его руководящих органах. Именно по его совету, как явствует из дневника, Достоевский пошел все-таки на одно из заседаний конгресса.