Подготовленный политической публицистикой Достоевского образ Инквизитора впитал, однако, в дальнейшем и другие многообразные и сложные мотивы -- философско-этическне, исторические и художественно-психологические.

С разных сторон освещен исследователями -- русскими и зарубежными -- вопрос о генетической связи образов Великого инквизитора Достоевского с уже упомянутой фигурой Великого инквизитора в хорошо знакомой писателю и памятной ему с юношеских лет трагедии Ф. Шиллера "Дон Карлос", переведенной на русский язык в 1844 г. (опубл. -- 1848) его старшим братом M. M. Достоевским. Содержательное наполнение и функции этого зловещего образа, а также внешние черты Инквизитора в обоих произведениях сходны, хотя в поэме Ивана он получил другой, более глубокий и емкий смысл и приобрел иной, более величественный, художественно-философский масштаб. {Трансформация мотивов "Дона Карлоса" в поэме "Великий инквизитор" подробно прослежена в вышеуказанных работах В. Тупнмаиова, Н. Вильмонта, А. Зегерс и др. (см. стр. 462).}

По наблюдению Л. П. Гроссмана, в социалистической литературе 1840-х годов -- у Т. Дезами и Э. Кабе -- встречались такие мотивы, как "Иисус перед военными судами", "Иисус отвергает все искушения" и т. д. (1956, т. X, стр. 483). Из произведений позднейшей западной литературы, которые могли оказать влияние на формирование проблематики и построение "Легенды), можно -- хотя и предположительно -- назвать поэмы В. Гюго "Папа" (1878) и "Христос в Ватикане" (1864; из "Легенды веков") и его же романы, где, как и у Достоевского, встречи двух основных идейных антагонистов и дискуссии между ними по коренным вопросам человеческого бытия, в которых они занимают полярно противоположные точки зрения, являются (начиная с "Отверженных") одним из основных конструктивных принципов художественного построения. Помимо эпизодов встречи епископа Мнрнеля и старого члена Конвента, спора Жана Вальжана и Анжольраса в "Отверженных", из цикла аналогичных узловых сцен в романах Гюго следует особенно выделить сцепы споров между Лантенаком и Говэном (ч. III, кн. VII, гл. I, "Предок"), а также между Говэном и Симурдэном (ч. III, кн. VII, гл. V, "В темнице") в романе "Девяносто третий год" (1874; русский перевод -- 1874). Как у Достоевского, дискуссии здесь ведутся в темнице между осужденным на смертную казнь и его оппонентом, явившимся к нему в качестве ночного посетителя накануне предстоящей его смерти. В каждом случае один из участников беседы представляет закон и господствующую власть, а другой (осужденный) -- милосердие и человечность, причем встреча племянника-якобинца Говэна и дяди-роялиста Лангенака заканчивается тем, что Говэн выпускает маркиза из подземелья, хотя и руководствуясь иными мотивами, чем Инквизитор в "Легенде". {Впрочем, сходными чертами отмечен и диалог дона Карлоса и Позы в трагедии Шиллера. Если сравнение "Легенды" с указанными эпизодами романа Гюго "Девяносто третий год" дает основание говорить о возможном воздействии этих эпизодов на разработку ее сюжета, то "Легенда" в свою очередь побудила французского поэта Ш. Леконта де Лиля (1818--1894) написать поэму "Доводы святого отца" (опубл. -- 1895), в которой Л. де Лиль воспользовался сюжетом, почерпнутым из "Братьев Карамазовых". Место Инквизитора в бунтарской антиклерикальной поэме де Лпля занял глава римского престола папа Иннокентий III, повторяющий и развивающий аргументацию Инквизитора в ночном споре с призраком Христа. См. об этом: Р. Clarac. Un chapitre des "Frères Karamazov" et "Les Raisons de Saint-Père" de Leconte de Lisle. "Revue de littérature comparée", 1926, No 3, p. 512--517; ср.: Леконт де Лиль. Из четырех книг. Гослитиздат, М., 1960, стр. 24 (статья Н. И. Балашова), 182--185, 210--211 (комментарий И. Поступальского).}

Наряду с "Доном Карлосом" Шпллера определенную роль как литературные возбудители "Легенды" могли сыграть, по предположению В. С. Нечаевой и Л. П. Гроссмана, опубликованные в журнале братьев Достоевских "Время" (1861, No 1, стр. 185--199) фрагменты поэмы друга писателя А. Н. Майкова "Легенда об испанской инквизиции" {См.: Нечаева, "Время", стр. 219.} и известная книга американского историка В. Прескотта "История царствования Филиппа второго, короля испанского", русский перевод которой в двух томах (СПб., 1858) имелся в библиотеке Достоевского. {См.: Гроссман, Семинарий, стр. 38; Л. П. Гроссман. Достоевский-художник. В кн.: Творчество Достоевского, стр. 335.} Фанатическая речь одного из героев поэмы Майкова монаха Гуана ди Сан Мартино "о смысле и назначении инквизиции как спасительницы народных масс путем приведения их "духовным трибуналом" <...> к полному единству и унификации" { Нечаева, "Время", стр. 219.} могла сложным образом отозваться в словах Инквизитора в поэме Ивана, где черты, подсказанные маиковским образом Испании XVI в., слились с пушкинским, восходящим к начальным сценам "Каменного гостя".

Немецкая исследовательница Э. Вольф (ГДР) указала на параллели к "Легенде" в плебейской литературе и в графике эпохи Возрождения в Германии. Так, в одном из сатирических листков периода Реформации, направленном против католической церкви, говорится: "Если бы Христос вновь появился на свет, то на этот раз его предали бы, обвинили, подвергли мучениям и распяли на кресте собственные его слуги". {Е. Rosenow. Wider die Piaffenlierrscliait. Kulturbilder aus den Religionskämpfen des 16. und 17. Jahrhunderts, Bd. I. Buchhandlung Verlag Vorwärts, Berlin, 1904-1905, S. 238.} А среди гравюр Г. Гольбейна "Нетерпимость церковников" и "Истинные ученики и истинный свет господень" есть сцены, где изображен папа, отворачивающийся от Христа, кардинал-инквизитор, присутствующий при его бичевании и распятии, Христос, отворачивающийся от церкви и сильных мира сего и обращающийся к народу, и т. д. {Там же, S. 236-237.}

Ряд ценных, хотя часто и отдаленных, историко-литературных параллелей к "Легенде" можно найти у И. И. Лапшина. Среди них особенно интересны слова из латинского пародийного средневекового рукописного антиклерикального сборника начала XIII в. (содержащего песни бродячих клириков-"вагантов") "Carmina Burana" (опубл. -- 1847): "Во время оно рече папа римлянам: "Если сын человеческий придет к престолу нашего величества, спросите его: "Друг, зачем пришел ты?". И если будет, ничего не дав вам, продолжать стучаться, выбросьте его вовне во мрак!". {И. И. Лапшин. Как сложилась "Легенда о Великом инквизиторе". В кн.: О Достоевском, вып. I, стр. 127.} Заслуживает внимания также отмеченная Лапшиным аналогия образа Вавилонской башни как символа бессилия отвлеченно-рационалистических проектов устроения человечества без помощи бога у Достоевского в публицистике и в "Карамазовых" и у Монтеня ("Опыты", кн. II, гл. XII, "Апология Раймунда Сабундского"). {Там же, стр. 134--137. Ср.: M. Mонтень. Опыты, кн. II. Изд. АН СССР, М.-- Л., 1960, стр. 260--261 (серия "Литературные памятники").} Лапшин высказал также предположение, что первый толчок к зарождению философско-символического истолкования евангельского рассказа о трех искушениях Христа, сформулированного Достоевским в подготовительных материалах к "Бесам" и к "Подростку", а позднее получившего отражение в "Дневнике писателя", в письме к В. А. Алексееву и в "Легенде", дало чтение §§ 54--55 знаменитой книги младогегельянца Д. Ф. Штрауса (1808--1874) "Жизнь Христа" (1835--1836), французский перевод которой Достоевский в 1847 г. брал из библиотеки Петрашевского; {Там же, стр. 129--131; Бельчиков, стр. 214.} здесь соответственно с общей тенденцией книги Штрауса эпизод искушений Христа дьяволом в пустыне вместо буквального получил обобщенное мифологическое толкование. Впрочем, следует учесть, что в английской теологической традиции эпизод этот также получил философскую интерпретацию, оказавшую в России влияние на Вл. Соловьева, который (возможно, не без прямого воздействия Достоевского) в своих философских работах дал близкое к интерпретации Достоевского толкование символического смысла трех искушений. {См.: В. Соловьев. Чтения о богочеловечестве (1877--1881). Чтение XI--XII. В кн.: Соловьев, т. III, стр. 169--170; В. Асмус, Е. Рашковский и др. Соловьев. В кн.: Философская энциклопедия, т. 5. М., 1970, стр. 54.}

Мысль противопоставить друг другу личность Христа и его антипода, Великого инквизитора, могла быть подсказана Достоевскому не только литературными источниками, но и одним из самых любимых им, по свидетельству А. Г. Достоевской, произведших на него особенно глубокое впечатление полотен Дрезденской галереи -- картиной Тициана "Динарий кесаря" (ок. 1516), построенной на контрасте лиц Христа (царство которого "не от мира сего") и трезвого служителя государственной власти -- сборщика налогов. Другая живописная параллель к легенде -- образы Христа и представителей католической Испании эпохи абсолютизма на полотнах Эль Греко -- указана Л. П. Гроссманом. {Л. П. Гроссман. Достоевский -- художник. В кн.: Творчество Достоевского, стр. 334--335.} Отмечались более или менее отдаленные параллели к поэме "Великий инквизитор" у Вольтера (антиклерикальная стихотворная сказка "Папская туфля" ("La Mule du pape"), где рассказ об искушении Христа в пустыне объединен с сатирой на папский Рим), {Ср. также: наст. том, стр. 410.} Гете (ср. фрагмент его юношеской поэмы "Вечный жид" (1773--1774) и слова в "Путешествии в Италию" (1816--1817) о том, что Христос, вернувшийся на землю, был бы распят вторично), Бальзака ("Иисус Христос во Фландрии" (1831), замысел новелл о встречах Христа с папой Юлием II или Львом X) и др.

10 августа 1880 г. Достоевский писал Любимову о главе "Черт. Кошмар Ивана Федоровича": "Но простите моего Черта: это только черт, мелкий черт, а не Сатана с "опаленными крыльями"". {Сам черт в тексте романа, обращаясь к Ивану, также замечает: "Воистину ты злишься на меня за то, что я не явился тебе как-нибудь в красном сиянии, "гремя и блистая", с опаленными крыльями, а предстал в таком скромном виде" (стр. 81).} И далее, оправдывая цинизм речей своего черта, писатель заметил: "То ли иногда врет Мефистофель в обеих частях "Фауста"?". В самом романе черт-"приживальщик" также иронически соотносит себя с Мефистофелем. Он говорит Ивану: "Мефистофель, явившись к Фаусту, засвидетельствовал о себе, что он хочет зла, а делает лишь добро. Ну, это как ему угодно, я же совершенно напротив. Я, может быть, единственный человек во всей природе, который любит истину и искренно желает добра" (стр. 82; ср. стр. 338).

Противопоставление Достоевским своего "черта) величественному -- мильтоновскому и романтическому -- образу Сатаны, как и соотнесение его с Мефистофелем из "Фауста" Гете, свидетельствует о том, что в поле зрения Достоевского в пору писания романа находились различные, несходные между собою вариации образа черта, которые создала предшествующая мировая литература. Разрабатывая новую, оригинальную психологическую трактовку этого образа, Достоевский учитывал как достижения, так и слабости своих предшественников и вполне сознательно ставил перед собой иные задачи.

"Фауста" Гете, с которым он познакомился еще в юности, писатель перечитывал во время писания "Карамазовых" -- недаром Зосима называется в романе гетевским термином "Pater Seraphicus" (см.: наст. изд., т. XIV, стр. 241).