Однако изображение распада семейных нравственных начал представляется критику симитоматичным. В этом процессе, считал он, можно видеть начало обновления всей русской жизни -- семейной и общественной -- в духе христианского учения. Дело в том, что на разных стадиях приближения к этому идеалу уже находятся, по его мнению, сыновья порочного Федора Карамазова, выражающие чаяния все-таки органически здоровых общественных сил. Так, "Митенька -- Карамазов вполне, и вместе с тем он уже одной ногой стоит на новой дороге. Ему "всё позволено", но в то же время он видит всю мерзость такой свободы и жаждет искупления и обновления, хотя бы в форме "гимна каторжников"" (там же, стр. 3). Более высоки нравственные требования Ивана. В своем протесте против порока и социальной несправедливости он чуть было не уподобился Раскольникову и Смердякову, пролившим кровь, но "глубокая жажда высшей правды" спасает его, и в том спасении -- "великий залог спасения всего молодого поколения" (там же). Настоящий же нравственный подвиг совершается Алешей под руководством старца Зосимы. "В общем единении", в христианском "союзе любви и братства -- решение всех мучивших нас вопросов" -- таков итог анализа содержания романа в статье критика "Нового времени".

Злободневный политический подтекст такого поверхностно оптимистического понимания замысла Достоевского обнаруживается в следующей, верноподданнической статье Кояловича "Нигилизм и нигилисты в произведениях литературы", в которой "союз любви и братства" недвусмысленно провозглашается лозунгом борьбы политической реакции с революционным движением. Коялович называет Достоевского пророком, предсказавшим в "Бесах" "событие 1-го марта", а в романе "Братья Карамазовы" верно указавшим на самое надежное средство борьбы с "эпидемией нравственного растления", т. е. опять-таки с идеями революции и социализма. "Прочтите, -- пишет он, -- "Братьев Карамазовых", там вы найдете немало страниц, обещающих и указывающих эту надежду в тех новых людях, которые, подобно Алеше Карамазову, идут в жизнь не с целью "исправлять его подвиг", как о том мечтают нигилисты-социалисты, а с целью исправить себя путем самоусовершенствования и возрождения на почве национальной, исторически оправданной правды народной" (там же, 21 августа, No 1968).

При таком восприятии содержания романа литературные обозреватели и рецензенты "Мысли" и "Нового времени" не могли остаться равнодушными к демократической критике, разоблачавшей в. авторе "Братьев Карамазовых" прежде всего поборника "предания", защитника "общего порядка". Наглядное представление о специфических приемах их полемики с критиками демократического направления дают, например, подзаголовки "Литературных очерков" Буренина: "Поход либерального фарисейства против покойного Достоевского, или г-н Михайловский в роли клеветника, бегущего за погребальной колесницей" (там же, 27 февраля, No 1796); "Г-н Антонович, "разносящий" роман Достоевского. -- Нечто о семинарщине. -- Семинарист Ракитин и ракитинские черты в г-не Антоновиче. -- Остроумие фельетониста "Нового обозрения"" (там же, 17 апреля, No 1843). Более объективным топом отличаются статьи Л. Е. Оболенского. Подразумевая Михайловского и Щедрина, проявляющих слишком суровое отношение к великим писателям, Оболенский писал: "Они уверяют, что следуют в этом случае наилучшим традициям критики 60-х годов; по критика 60-х годов, особенно добролюбовская, представляла именно совсем обратное. Нужно ли мне цитировать столь известное всем вступление Добролюбова в его статью о драмах Островского, нужно ли напоминать, что Добролюбов, обойдя вопрос о том, нет ли в некоторых драмах Островского славянофильских тенденций, отыскал сущность этих драм, их истинную идею и сделал этим услугу не только России, но и, быть может, самому Островскому" ("Мысль", 1881, No 3, стр. 408). Интересны также возражения Оболенского Михайловскому, критиковавшему Достоевского за "не особенно <...> тонкую насмешку" над реформированным судом: "Разве сотрудник тех же "Отечественных записок", Гл. Успенский, в самом лучшем из своих произведений "Разорение" не указывал почти тех же недостатков суда <...> Достоевский стоит еще на высшей точке зрения и указывает на недостаточность одного формального правосудия, если оно не согрето горячей любовью к людям <...> Указывать несовершенство не значит быть врагом. Только по странному смешению ролей оказывается, что либеральный публицист H. M. преследует великого писателя за критику существующих учреждений, за указание элемента, недостающего в них!" (там же, стр. 409).

Полемизируя с Достоевским по поводу его оценки западноевропейских общественно-политических учреждений, Оболенский тем не менее видел в романе Достоевского произведение огромного масштаба, примечательное широчайшей постановкой социальных и философских проблем, захватывающей всю историю человечества. Некоторые его характеристики настроений "европейца" Ивана Карамазова, поднявшегося до исключительной "тонкости и высоты отрицания" и западноевропейской, и русской истории и злобы дня, граничат с апофеозом. В философии Ивана Оболенский находит общие черты с бунтарским пессимизмом Байрона и философией страдания Шопенгауэра. В рассказе Ивана о замученных детях и Ришаре, казненном "во имя Христа", ему слышатся отзвуки даже античной трагедии. Это "крик Прометея, прикованного к скале, видящего страдания и несправедливости человечества и не могущего сделать шагу для помощи ему" (там же, No 2, стр. 257).

Заслуживает внимания указание Оболенского на генетическую связь образа Ивана Карамазова с тургеневским Базаровым. Анализируя главу "Бунт", он приходит к выводу, что социально-философский протест Ивана по духу своему и даже по характеру выражения во многом сродни размышлениям знаменитого героя "Отцов и детей". Пересказывая негодующие речи Ивана, отказывающегося участвовать в будущей гармонии, Оболенский замечает: "Иными словами, это то же, что говорил Базаров: какое мне дело, что мужик станет счастлив, когда из меня лопух будет расти. Но какая глубокая разница в полноте обрисовки этого типа, в его грандиозности и глубине у Достоевского <...> В Базарове, когда он говорит эти слова, вы видите только узкого эгоиста, и только Достоевский умеет вам объяснить, что тут стоит не только эгоист, а человек, глубоко потрясенный тем, что не находит в мире справедливости" (там же, стр. 257--258). Последние слова Оболенского противоречат пониманию Базарова Достоевским: в глубоких и противоречивых переживаниях Раскольникова и Ивана Карамазова зачастую несомненны именно базаровские "признаки великого сердца".

Обособленную позицию в горячей полемике 1881 г. вокруг романа пытался занять издававшийся при "Новом времени" "Литературный журнал" A. С. Суворина, поместивший на своих страницах (NoNo 2, 6, 7) статьи B. К. Петерсена "Федор Михайлович Достоевский" и "Вступление к роману Ангела" (обе статьи подписаны псевдонимом "Оникс"). Петерсен рассматривал творчество Достоевского как до крайности субъективное порождение гениальной личности, склонной к чрезмерному пессимизму и мизантропии: "Говорят <...> он любил и проповедовал любовь как разрешение всех сомнений, как отпущение грехов! -- писал Петерсен. -- Да, любил, но только единственно любил Христа распятого; он, подобно всем аскетам, любил несправедливо мучимого человека, именно и только в пределах несправедливо доставшихся ему страданий. С прекращением страданий его любовь холодела и саркастический и злой ум сейчас подсказывал насчет только что любимого какую-либо мерзость. В "Братьях Карамазовых" эти особенности личности самого автора выступают чрезвычайно ярко" ("Литературный журнал", 1881, No 6, стлб. 379). Касаясь проповеди в "Братьях Карамазовых" и особенно в "Дневнике писателя" смирения и нравственного совершенствования, Петерсен приходит к выводу, что и она ни в коем случае не выражает идеала Достоевского, который был "слишком умен, чтобы верить в воспитательное значение какой бы то ни было формы" (там же, No 2, стлб. 192). "Совершенно обратно ходячему мнению, -- утверждал далее критик, -- <...> вся сила и достоинство художественных созданий Достоевского -- в отрицании. Он не дал ни одною положительного типа, но зато с успехом обвинял человечество в <...> подлости, низости, грязи, лжи, нелепости <...> Вес, даже самые благородные, возвышенные, мысли, действия и побуждения его героев оказываются или глупыми, или подлыми, не говоря уж о том, что всегда ведут к несчастию" (там же, стлб. 194). {Свое заключение Петерсен подкрепляет, оттеняя неизбежность катастрофических последствий тайного визита Катерины Ивановны к Дмитрию: "Взаимное благородство измучивает в конце концов и того и другого так, что девушка является главною причиною осуждения офицера на каторгу! Не слишком ли это мрачно?<...> Нет, каждая строчка романов Достоевского доказывает, что это был мрачный пессимист и уже далеко не смиренник!" (там же, стр. 195).}

Признавая в Достоевском гениального мыслителя, Петерсен, однако, доказывал, что "Карамазовы" "по архитектуре своей -- роман весьма неважный" (там же, No 6, стлб. 376).

Любопытна гипотетическая интерпретация Петерсеном плана продолжения романа, о котором говорится в авторском предисловии. "По словам покойного, -- замечает он, -- Алексей Карамазов должен был выразить положительный тип детолюбца-христианина, совершенно чистого сердцем". Далее критик развивает свои предположения о содержании второго тома: "Но братья явились бы несомненными деятелями социализма. Иван вышел бы подстрекателем, мрачным фанатиком идеи перестроить заново мир, создать именно те миллионы сытых кретинов, которые, по мнению коммунаров, должны увенчать прогресс и культуру человека на земле. Ему, словом, предназначалась роль великого инквизитора идеи <...> Жалеете ли вы, читатель, что этот роман никогда не будет написан Достоевским? Откровенно сказать, я не жалею; я убежден, что это наверное вышел бы плохой роман, нимало не способный помочь разобраться в окружающей нас путанице и раздражающем всех хаосе кровавого сентиментализма" (там же, No 7, стлб. 609). {О других версиях продолжения романа см. стр. 485--486.} В последних словах содержался прозрачный намек на революционную деятельность народовольцев. Продолжение романа, если бы оно было написано, отнюдь не способствовало бы, по мысли критика, умиротворению острых общественно-политических конфликтов и противоречий.

Анализ Петерсена обнаруживает в нем противника как "мечтательного" славянофильства, так и социально "опасного", с его точки зрения, западничества. Автор "Братьев Карамазовых" выглядит у него типичным представителем эпохи сороковых годов, зараженным угрюмо бесплодной рефлексией, в свете которой действительность предстает в искаженном виде. "Иван Карамазов (а с ним и Достоевский), -- подчеркивает критик, -- затвердили только анекдоты о мучениях мирской жизни; первый из них бунтуется и собирается метать камнями в небо, -- второй пробует спастись проповедью мечтательного аскетизма (хотя уже знает, что и тут на одного Зосиму фактически попадается несколько Ферапонтов). Но и тот и другой проглядели тот факт, что если бы мирское житье было действительно так скверно, как это выходит из их анекдотов, то человечеству только и оставалось бы добровольно перестать существовать" (там же, стлб. 594--595; ср. письмо Петерсена к M. M. Стасюлевичу о своей статье -- ЛН, т. 86, стр. 544).

Намекая на остро партийный характер разногласий в критике при освещении творчества Достоевского, М. К. Цебрикова писала: "Разноречие может явиться только в оценке идеи произведений его, а равно и тех общественных стихий, которые создали его; разноречие это -- результат точки зрения, на которой стоит критик. "Русский вестник", "Русская мысль", "Русь" скажут одно; "Отечественные записки", "Дело", "Слово" -- другое" ("Слово", 1881, No 2, стр. 6). Это не означает, однако, что оценка романа разными органами и представителями демократического лагеря была однозначной.