Достоевский передает герою повести свою любовь к роману Лесажа "Жиль Блаз" (о нем подробнее см. стр. 392--393) и к "Фаусту" Гете. К цитируемым закладчиком словам Мефистофеля: "Я -- я есмь часть той части целого, которая хочет делать зло, а творит добро..." (стр. 9; "Фауст", ч. 1. "Кабинет") Достоевский обратится еще раз в набросках к "Дневнику писателя" 1877 г. и "перевернет" афоризм черта, применив его к человеку вообще: "Какая разница между демоном и человеком? Мефистофель у Гете говорит на вопрос Фауста: "Кто он такой" -- "Я часть той части целого, которая хочет зла, а творит добро". Увы, человек мог бы отвечать, говоря о себе совершенно обратно: "Я часть той части целого, которая вечно хочет, жаждет, алчет добра, а в результате его деяний -- одно лишь злое"" (стр. 287--288). {Автобиографические психологические мотивы в характеристике героя обнажены в первоначальных набросках к "Кроткой": "О, я люблю поэтов с детства, с детства. Я оставлен был один в школе, по праздникам (никогда прежде о школе), с товарищами я был не товарищ, меня презирали. Мне только что прислали 3 целковых, и я тотчас же побежал купить "Фауста" Губера, которого никогда не читал" (стр. 330). Ранее в набросках к некрологу Жорж Санд писатель среди других сильных читательских впечатлений называет и перевод Э. И. Губера (1814--1847) "Фауста" (об этом переводе см.: В. Жирмунский. Гете в русской литературе. Л., 1937, стр. 527--536): "Жорж Занд. Моя юность. "Фауст" Губера. "Ускок". Училище" (см. стр. 219). Те же слова Мефистофеля произносит черт в "диалоге" с Иваном Карамазовым (см. наст. изд., т. XV, стр. 82).}
Главная задача автора состояла в том, чтобы найти верный "тон" и единственно возможную повествовательную форму, способную передать трагизм "факта" -- одновременно "простого" и "фантастического". Поискам верного "тона", структуре внутреннего монолога уделено значительное место в первоначальных черновых набросках. Характерно стремление Достоевского избежать чрезмерной "психологии": "Здесь NB. Главное: без психологии, одно описанье, до самого падения в ноги, и там уж он объясняет всё: как он ее любил, как он, может быть, ломался, но это простительно" (стр. 317) и далее развернутое объяснение для себя специфической формы монолога: "Само собою, что вылетают слова слишком нетерпеливые, наивные и неожиданные, непоследовательные, себе противуречащие, но искренние, хотя бы даже и ужасно лживые, ибо человек лжет иногда очень искренно, особенно когда сам себя желает уверить в правде своей лжи. Как бы подслушивал ходящего и бормочущего" (стр. 319).
Из последней заметки родилось знаменитое предисловие "От автора" о объяснением "фантастичности" формы произведения: "Но отчасти подобное уже не раз допускалось в искусстве: Виктор Гюго, например, в своем шедевре "Последний день приговоренного к смертной казни" <...> допустил еще большую неправдоподобность, предположив, что приговоренный к казни может (и имеет время) вести записки не только в последний день свой, но даже в последний час и буквально в последнюю минуту" (стр. 6).
Повесть В. Гюго Достоевский вспоминает и цитирует и в 60-е годы, {См. наст. изд., т. IX, стр. 429--430, 432, 433, 449. Книгу Гюго Достоевский цитирует и в прощальном письме к брату из Петропавловской крепости 22 декабря 1849 г. (наблюдение А. Л. Бема).} и позднее, в частности в набросках к февральскому выпуску "Дневника писателя" за 1876 г., предвосхищающих ее оценку в "Кроткой": "Впечатления, описание которых, час за часом, минута в минуту, нам передал В. Гюго в бессмертнейшем произведении своем "Condamné à mort" (см. стр. 128). {И несколько ранее (декабрь 1875 г.) в набросках к январскому выпуску ДП за 1876 г. Достоевский упоминает "бессмертн<ое> произведение) Victor Hugo".}
Возможно, что и обращение Достоевского к читателям "От автора" родилось по аналогии с предисловием Гюго к первому изданию повести (см.: Гюго, т. I, стр. 197). {Достоевский колебался, избрать ли ему форму монолога или предпочесть "записки", как у Гюго. Об этом свидетельствует такая черновая запись: "Револьвер. По покатой инерции ослабления чувства. Фу, какой я вздор написал" (стр. 318). Герой повести Гюго сам (в шестой главе) так объясняет происхождение своих листков: "Почему бы мне в моем одиночестве не рассказать себе самому обо всем том жестоком и неизведанном, что терзает меня? Материал, без сомнения, богатый; и как ни короток срок моей жизни, в ней столько еще будет смертной тоски, страха и муки от нынешнего и уж последнего часа, что успеет исписаться рука и иссякнут чернила. Кстати, единственное средство меньше страдать -- это наблюдать собственные муки и отвлекаться, описывая их" (Гюго, т. I, стр. 235).}
Форма монолога в "Кроткой" близка и к внутреннему монологу Жана Вальжана в "Отверженных", который предшествует решению, коренным образом изменившему жизнь героя. "Монотонное и зловещее хождение" {"Это хождение облегчало и в то же время как бы опьяняло его. Когда с нами случается что-либо необычное, мы стараемся двигаться, словно предметы, встречаемые нами на пути, могут подать нам благой совет" (Гюго, т. VI, стр. 274).} Жана Вальжана, подобно офицеру-ростовщику, собирающему "мысли в точку" {"Мысли его опять начали мешаться. В них появились какая-то неподвижность и тупость, свойственные отчаянию" (Гюго, т. VI, стр. 275).} и почти сходящему с ума от дум, буря в душе героя, тщетно пытающегося успокоить совесть, {"Ему никак не удавалось мыслить отчетливо. Всевозможные доводы, которые намечало его воображение, словно теряли форму и, колеблясь, рассеивались, как дым" (Гюго, т. VI, стр. 275--276).} подводят к монологу ростовщика "Кроткой", мучительно пробивающегося к истине (ср.: "Я хожу, хожу, хожу. Как же я буду?", "по всё думаю, думаю, думаю, вихрь в голове, и больные мысли, и больная голова..." -- стр. 327, 317).
Достоевский, видимо, хорошо помнил и своеобразное "предисловие" Гюго к внутреннему монологу Жана Вальжана. Гюго писал, предваряя внутренний монолог героя: "Люди, конечно, разговаривают сами с собой; нет такого мыслящего существа, с которым не случалось бы этого. Быть может даже, слово никогда не представляет собой более чудесной тайны, нежели тогда, когда оно, оставаясь внутри человека, переходит от мысли к совести и вновь возвращается от совести к мысли. Только в этом смысле и следует понимать часто встречающиеся в этой главе выражения вроде: "он сказал", "он воскликнул". Мы говорим, мы беседуем, мы восклицаем в глубине своего "я", не нарушая при этом нашего безмолвия. Все внутри нас в смятении, все говорит за исключением уст. Реальные душевные движения невидимы, неосязаемы, но тем не менее они реальны" (Гюго, т. VI, стр. 264).
Гюго "озвучивает" внутренний монолог Жана Вальжана и оговаривает (объясняет) условность выражений "он сказал", "он воскликнул". Достоевский избирает иную форму, превращаясь в "стенографа", записывающего случайно подслушанный монолог человека, который не может не говорить, но, конечно, не подозревает, что его кто-то слышит.
В первоначальных набросках дважды упоминается Шекспир: "Ричард Шекспира", "Купил Шекспира" (стр. 330, 331). Возможно, именно Шекспир "подсказал" Достоевскому форму монолога героя: речь, обращенную к миру, к невидимым слушателям. Сбивающаяся, мечущаяся в поисках оправдания и истины речь офицера-ростовщика сродни монологам Отелло {Особенно словам Отелло во 2-й сцене V действия:
Моей женой, моей женой! Какой?