Достоевский во многом верно ощущал трагический характер борьбы с царизмом не только декабристов и других дворянских революционеров, но и террористов-народников 70-х годов, невозможность коренного преобразования общества без единения интеллигенции и народа. Но отсюда писатель делал ложный, неправомерный вывод о том, что подлинное преобразование общества возможно лишь мирным путем и что отправным пунктом для этого должна послужить моральная перестройка сознания самой интеллигенции, восприятие ею христианского идеала. В соответствии с этим в пушкинской речи он призывал русскую интеллигенцию не к политической борьбе с самодержавием, а к примирению противоположных партий и идейных направлений в их совместной "работе на родной ниве".
При этом очевидно, что для того, чтобы до конца понять смысл тезиса последней части пушкинской речи: "Смирись, гордый человек",-- нужно соотнести ее также с логикой не только общественно-политической, но и художественной мысли Достоевского, ибо "гордый человек" в понимании писателя -- не только Алеко и Онегин, но и Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов, т. е. все те, кто в своем "гордом" самосознании и индивидуалистическом своеволии склонны высоко вознести себя над "тварью дрожащей", признать свое духовное избранничество, свое право "делать историю" за массу, без ее участия, без учета ее исторического опыта и традиций. Обращенный к интеллигенции призыв к смирению соответственно означал в устах Достоевского призыв, в первую очередь, к отказу от индивидуализма, к смирению перед правдой народной жизни, народных чаяний и идеалов, а не перед "правдой" самодержавно-крепостнической государственности. И все же в реальных условиях самодержавия призыв этот приобретал в политическом отношении глубоко реакционный смысл.
Иллюзорность надежд Достоевского на возможность примирения общественных сил и отражавших их интересы противоположных идейных направлений, борьба которых раздирала русское общество 70--80-х годов, исторически неизбежно обнаружилась, по меткому определению Глеба Успенского, уже "на другой день", сразу же после того, как у слушателей изгладилось первое впечатление от его вдохновенной речи и наступила пора трезвого критического и исторического ее анализа.
Призыв к "смиренной" работе "на родной ниве" не мог встретить поддержки ни у либеральной части русского общества, стремившейся к конституционным преобразованиям, ни -- тем более -- у революционно или демократически настроенных современников, самоотверженно боровшихся с самодержавием. Но и дворянской реакции, а равно правительственным кругам речь Достоевского не могла прийтись по вкусу, так как их смущали содержащиеся в пушкинской речи высокая оценка роли русского скитальца, оправдание его общественного и нравственного максимализма, обращенный к русскому обществу призыв действенно стремиться к утверждению на земле новой "мировой гармонии" и горячая вера в возможность ее достижения, страстное преклонение Достоевского перед народом и его идеалами.
Вот почему восторженно принятая слушателями в момент произнесения речь Достоевского уже "на другой день" (по выражению Г. И. Успенского -- см. стр. 480) вызвала почти одинаково бурные возражения у представителей всех общественных кругов. Утопическая надежда Достоевского примирить своей речью западников и славянофилов, правительство Александра II и революционную молодежь обнаружила перед лицом реальной жизни свою наивность и прямую реакционность.
7
О намерении издать пушкинскую речь в форме особого выпуска "Дневника писателя" Достоевский рассказал впервые накануне отъезда из Москвы, 9 июня, жене писателя и педагога Л. И. Поливанова Марии Александровне, посетившей его в этот вечер в Лоскутной гостинице: "Зачем вам списывать речь мою? -- заявил писатель в ответ на просьбу мемуаристки; -- Она появится в "Московских ведомостях через неделю, а потом издам выпуск "Дневника писателя", единственный в этом году и состоящий исключительно из этой речи" (Достоевский в воспоминаниях, т. II, стр. 359).
Возможно, что первая мысль об издании статьи (или речи) о Пушкине в виде отдельного выпуска "Дневника писателя" зародилась у Достоевского еще весной, до открытия памятника. Такой вывод допускают цитируемые выше письмо С. А. Юрьева к Достоевскому, как и его ответ Юрьеву, где писатель, подтверждая, что еще до получения письма от Юрьева с заказом статьи о Пушкине для "Русской мысли", он "громко говорил, что <...> нужна серьезная о нем (Пушкине) статья в печати", в то же время проявляет заметную уклончивость в ответ на настойчивые предложения Юрьева дать эту статью в журнал (см. стр. 443). Так или иначе, мысль об издании номера "Дневника" за 1880 г. зародилась у Достоевского либо еще до произнесения пушкинской речи, либо сразу же после обнаружившегося колоссального ее успеха.
Появление пушкинской речи в "Московских ведомостях" Каткова было воспринято уже многими современниками как исторический парадокс. Друг писателя О. Ф. Миллер писал по этому поводу "Именно всечеловек всего менее и подходит к "Московским ведомостям" <...> Каков бы ни был этот язык (можно, если угодно, назвать его даже "юродствующим"), но это, конечно, не язык "Московских ведомостей"" (РМ, 1880, No 2, стр. 33).
И действительно Катков, как видно из свидетельства К. Н. Леонтьева, не был в восторге от речи Достоевского. "Катков,-- писал по этому поводу Леонтьев,-- заплатил ему (Достоевскому,-- Ред.) за эту речь 600 р., по за глаза смеялся, говоря, "какое же это событие?"" (PB, 1903, No 5, стр. 175). Но имя Достоевского и громадный успех речи побудили Каткова постараться первым завладеть речью и напечатать ее в "Московских ведомостях" с целью использовать ее как козырь в своей политической игре. {См. об этом: И. Волгин. Завещание Достоевского. -- ВЛ. 1980, No 6, стр. 195--196.}