Даже дневники и воспоминания Анны Григорьевны, плод многолетних и пристальных наблюдений, рассказывают меньше о личности Достоевского , чем его письма, -- и особенно к ней, где он был более самим собой, доверял такие движения, мысли, чувства, о которых другим знать не полагается. Безыскусный стиль писем Достоевского становится еще безыскуснее в письмах к жене. Это единодушно отмечали Н. Ф. Бельчиков, А. С. Долинин, Б. И. Бурсов, М. Л. Слоним. Долинин приходил к выводу, что "именно <...> по письмам к ней мы и получили впервые возможность восстановить этот истинный, живой облик его. Ибо писались они с той исключительной откровенностью, какая возможна только тогда, когда корреспондента либо совсем не уважают, либо сливаются с ним воедино так, что и последние грани, отделяющие человека от человека, даже самого близкого, как бы перестают вовсе ощущаться" (I, 29). Сомнительна в выводе ученого только альтернатива -- ее не было; после смерти Михаила Михайловича у Достоевского не осталось ни одного существа, с которым он мог быть сердечно откровенен без ущерба для самолюбия, не прибегая к экивокам и не заботясь об "условностях". Анна Григорьевна стала таким корреспондентом Достоевского : ей он беспрерывно и "исповедовался", доверяя ее доброте и чуткости, -- не ради же красного словца называл он жену своим "ангелом-хранителем". Достоевский имел право требовать от Анны Григорьевны откровенности, так как сам был абсолютно без затей и чистосердечен. Причем исповедоваться Достоевский начал еще до писем, чуть ли не с самой первой встречи, поразив Анну Григорьевну неожиданностью рассказов о своей жизни, обнаженной откровенностью тона. Письма Достоевского перенасыщены автооценками, ретроспективными и мгновенными: он разъясняет, ничего не скрывая, свой нелегкий характер, и только просит правильно его понять (а заодно отдать должное полноте его искренности) и принять таким, каков он есть: "Я часто бываю очень грустен, какая-то беспредметная даже грусть, -- точно я совершил перед кем-нибудь преступление", -- пишет он вчерашней невесте, видимо, нимало не смущаясь странностью таких признаний молодой женщине, которая его еще так плохо знает, да и которой он сам еще не может довериться по-настоящему (No 2). Больше, правда, он умоляет Анну Григорьевну не судить о нем скоропалительно по внешнему виду и разным поступкам. Умоляет горячо, с какой-то нервной дрожью: "Ты меня видишь обыкновенно, Аня, угрюмым, пасмурным и капризным: это только снаружи; таков я всегда был, надломленный и испорченный судьбой, внутри же другое, поверь, поверь!" (No 5).
Очень скоро Анна Григорьевна узнала, что она стала женой игрока: письма к ней Достоевского долгое время были отравлены "мономанией", "фантазией", изжить которую помогло Достоевскому в сущности "случайное", но для него весьма знаменательное событие. Мощное давление неподвижной идеи придало письмам Достоевского в течение пятилетнего периода лихорадочный, безумный оттенок, судорожный ритм, нервное напряжение, превосходящее интенсивностью переживаний больную страсть Алексея Ивановича и эксперименты одержимого мыслью о "миллионе" Аркадия Долгорукого. "Ах, голубчик, не надо меня и пускать к рулетке! -- чистосердечно писал Достоевский . -- Как только проснулся -- сердце замирает, руки-ноги дрожат и холодеют" (No 16). В другом письме -- уже в который раз сообщает Анне Григорьевне заведомо ей известное: "...я пошел играть в 8 часов и -- все проиграл! У меня теперь те же 50 сантимов. Друг мой! Пусть это будет моим последним и окончательным уроком, да, урок ужасен!" (No 19). Анна Григорьевна, конечно, не поверила, что урок пойдет на пользу и, тем более, что он будет последним. Десять лет потребовалось Достоевскому , чтобы освободиться от "гнусной фантазии". Его оправдания и объяснения стали для Анны Григорьевны обычными и малозначащими фразами, к которым она относилась недоверчиво, скептически. Слишком часто обещал Достоевский окончательно бросить игру и столько же раз нарушал обещания. "Проклятая мысль" была сильнее всех логических и "материальных" соображений. Несправедливо в свое время утверждал Бельчиков: "Без сомнения, надежда поправить безденежье, материальный расчет гораздо больше играли роль в поездках Федора Михайловича в Saxon les Bains, чем психологическая предрасположенность, душевная страсть". {Письма Ф. М. Достоевского к жене, с. V.} Все обстояло как раз наоборот: материальная сторона -- предлог и внешняя подоплека, плохо скрывающая "неподвижный", страстный характер идеи-чувства, поработившей натуру Достоевского . Оправдания, объяснения ничего не меняют. Да и оправдывается ли Достоевский ? Он нередко называет себя "скотом" (даже -- "я хуже чем скот"), "скверным, гнусным вором", мучающим своего "ангела божьего", "беспутным и низким, мелким игрочишкой". С обреченностью, без надежды, без веры в себя "традиционно" извещал жену о проигрышах, проклиная себя за то, что поехал, просил последний раз его простить, с необыкновенной легкостью доходя до самоуничижения. Но самоосуждениями не ограничивался. Чем больше увлекался обличениями, тем энергичнее переходил к неожиданно гордым заверениям. И в конце концов заключал, что игра на рулетке не только не рядовое, грубоматериальное увлечение, а необходимое занятие, идущее на благо его здоровью ("я теперь в такой бодрости, в такой бодрости!") и литературным делам. Получается, по парадоксальной логике Достоевского , что "проигрыши" крайне полезны, закладывают прочный фундамент будущего: "...знай, мой Ангел, что если б не было теперь этого скверного и низкого происшествия, этой траты даром 220 фр., то, может быть, не было бы и той удивительной, превосходной мысли, которая теперь посетила меня и которая послужит к окончательному общему нашему спасению] Да, мой друг, я верю, что может быть бог, по своему бесконечному милосердию, сделал это для меня <...> вразумив меня и спасая меня от игры, -- а стало быть, и тебя и Соню, нас всех, на все наше будущее" (No 19).
Поразительное, но вовсе не исключительное, не выдающееся рассуждение. Оно обычно. Достоевскому неоднократно еще придется испытать горечь окончательного поражения (о чем бы Достоевский ни писал, у него все всегда окончательное), необходимого для окончательного же возрождения. Достоевский и после приведенного красноречивого послания еще четыре года будет во власти "фантазии". Достоевский испытывал потребность доходить до черты, за которой должна была последовать неминуемая "гибель". Тут-то он и возрождался, самозабвенно уходя в работу и обращая взоры в будущее, представлявшееся в эти мгновения "падения" особенно светлым: "О, Ангел мой, не печалься и не беспокойся! Будь уверена, что теперь настанет, наконец, время, когда я буду достоин тебя и не буду более тебя обкрадывать <...> Теперь роман, один роман спасет нас, и если б ты знала, как я надеюсь на это! Будь уверена, что я достигну цели и заслужу твое уважение. <...> С любовью и с надеждой примусь за работу, и увидишь что будет через 2 года. <...> Друг мой, не печалься, что я разорил тебя, не мучайся за наше будущее. Я все, все поправлю!" (No 17). Возрождается надежда, в сердце, как никогда бодро себя чувствует Достоевский , в голову приходят блестящие мысли, требующие немедленного воплощения. Так было неоднократно. Долгие годы увлечения рулеткой не прошли даром: Достоевский досконально изучил собственную психологию игрока, вывел законы. И сам тесно связал творческие импульсы с "проклятой фантазией". Не просто фантазия, а творческая фантазия, равно необходимая ему -- человеку и художнику: "...давеча, мне хотя и мерещилось, но я все-таки окончательно еще не выяснил себе эту превосходную мысль, которая мне пришла теперь! Она пришла мне уже в девять часов или около, когда я проигрался и пошел бродить по аллее (точно так же, как в Висбадене было, когда я тоже после проигрыша выдумал Преступление и Наказание и подумал завязать сношения с Катковым. Или судьба, или бог!)" (No 19). Снова бог, правда, еще названа и судьба. В любом случае нечто высшее, неумолимое, роковое: не проигрался бы в Висбадене -- не было бы "Преступления и наказания"; и опять проигрыш совпал с "превосходной мыслью", вдруг вышедшей из туманно-неопределенного состояния и стройно оформившейся. Речь идет о романе "Идиот", Напряженную работу над которым Достоевский не случайно связал с "мономанией", игрой -- "рискнул, как на рулетке".
Письма из "Рулетенбурга" к Анне Григорьевне образуют небольшой самостоятельный цикл. Они по-своему не менее значительны, чем знаменитые письма-отчеты о Пушкинском празднике. "Пушкинские" письма ценны богатым историко-литературным материалом, они отличаются своим "несемейным" содержанием. Личность Достоевского полнее, обнаженнее предстает в отчаянных, исполненных самоуничижения и гордыни, энтузиазма и "подлого жара" письмах игрока. Так Достоевский не писал никому, а после того как многолетнее наваждение будет преодолено, он и Анне Григорьевне не будет посылать подобных писем.
Вряд ли был во всем прав А. С. Долинин, утверждавший, что письма Достоевского к жене из Висбадена, Saxon les Bains и Гомбурга были "написаны в том особенном сентиментальном стиле, в каком он обычно писал только ей одной, на темы интимно семейные, когда ему не нужно было напрягаться, чтобы идейно удовлетворять своего собеседника, и можно было позволить себе быть крайне примитивным в выражении своих чувств и будничных мыслей" (II, с. VII--VIII). Конечно, Достоевский никогда не ставил (и редко вообще это делал) перед собой цель удовлетворить "идейно" Анну Григорьевну, хотя и сильно противился тому, чтобы она всецело замкнулась в семейной сфере. В конце концов Анна Грнгорьевна не только была первой и восторженной читательницей Достоевского , но и очень помогала ему в работе.
В семейной переписке Достоевских важное место занимают и литературные вопросы, хотя освещение их специфичное и они не на первом плане. Но это еще не означает, что письма Достоевского к жене так же просты и, тем более, сознательно примитивны. Разумеется, Достоевский не заботился о композиции писем и стилистических красотах, они создавались сразу н запечатлевали мгновения, но в этом как раз их непреходящее значение -- маленьких бесформенных исповедей. И это не примитивный, упрощенный пересказ "чувств" и "будничных" мыслей, рассчитанный па недалекого и неприхотливого читателя, с которым можно обходиться без церемоний, а потрясающе взволнованный, взвинченный, усложненный, психологически уникальный монолог. Сколько нравственных терзаний, самоуничижения и одновременно восстающей гордости, оправданий, просьб простить его и все-таки верить, не оскорбляя подозрительностью.. Одно из гомбургских писем Достоевский начинает с резкой, щемящей ноты, деформируя традиционное обращение неприятным словом "подлец", не желая, видимо, оттягивать открытие истины и сразу же заявляя "главное": "Аня, милая, друг мой, жена моя, прости меня, не называй меня подлецом! Я сделал преступление, я все проиграл, что ты мне прислала, все, все до последнего крейцера, вчера же получил и вчера проиграл" (No 11). После такого приступа, когда факт передан в голом и неприглядном виде, начинаются, постепенно усложняясь, психологические вариации. Обнаруживается, что сильнее всего Достоевского волнует "суд" Ани, сам же он относится к проигрышу равнодушно, как к событию неизбежному и почти желательному. Чувствует облегчение и уверенность в себе и своем будущем. С неиссякаемым оптимизмом и жизнелюбием восклицает: "Теперь работа и труд, работа и труд, и я докажу еще, что могу сделать". И в то же время понимает, что им совершено "преступление", просит не винить его. Понимая, что требует невероятного, просит не винить "окончательно". Пытается повлиять на обвинительный приговор, хоть немного смягчить: "Но ты не можешь же не произнести своего суждения над моим поступком, и вот это-то и смущает меня и мучает". Предпринимает жалкую попытку оправдания, но, ощутив зыбкость и уязвимость аргументов, гордо отказывается от изложения "высших" причин, заставивших его спустить последние деньги: "Но не оттого я истратил, что был легкомыслен, жаден, не для себя, о! у меня были другие цели! Да что теперь оправдываться". Все мысли устремлены к Ане, желание увидеть ее огромно, но это невозможно сделать, так как не на что выехать и желание обнять жену фатально зависит от ее благородства и долготерпения: "Присылай скорей, сию минуту денег на выезд, -- хотя бы были последние".
Тон приказа, явно находящийся не в ладах с предшествующим ему безудержным самобичеванием. Подозрительность пугает Достоевского . Прекрасно зная, как трудно ему после стольких клятвонарушений ждать доверенности жены, он тем энергичнее настаивает на вере, несмотря ни на что, даже на столь очевидные и прискорбные факты. "Ангел мой, не подумай как-нибудь, чтоб я и эти проиграл. Не оскорбляй меня уж до такой степени! Не думай обо мне так низко. Ведь и я человек! Ведь есть же во мне сколько-нибудь человеческого. Не вздумай как-нибудь, не доверяя мне, сама приехать ко мне. Эта недоверчивость к тому, что я не приеду -- убьет меня". Все перепуталось и смешалось в этом странном, взволнованном, нелогичном, гордом и жалком одновременно письме, почти графически точно передающем душевный строй личности Достоевского .
А личность Достоевского дает ключ к пониманию его творчества. И в этом смысле письма Достоевского к жене не менее литературны, чем огромные специальные послания-трактаты Майкову и Страхову. Причем дело вовсе не в случайных совпадениях-параллелях: в одном из писем Достоевский характеризует себя почти такими же словами, как и его герой Лев Мышкин; "теория" и "психология" игры прямо соотносятся с идеями Алексея Ивановича и Подростка и т. д. Все это знаменательные, интересные, но единичные и "случайные" совпадения. Речь идет о большем: о сложной структуре личности Достоевского , о неповторимых, единственных свойствах натуры писателя. Конечно, письма Достоевского-игрока -- пример яркий и исключительный, в них специфическая тематика и интонация. В письмах после прощания с "фантазией" Достоевский не так открыт. Это будничные письма, в которых мотив "скуки" преобладающий, а повествование монотонно, сведено к нескольким повторяющимся темам. Все, что таким эмоциональным потоком изливалось в письмах игрока, здесь приглушено. Тем более, пожалуй, примечательно, что и в обычных письмах личность Достоевского остается такой же неуемной, "нервической". Он вечно недоволен текущим и также постоянно затевает нечто колоссальное и окончательное.
Грустен, тосклив тон писем Достоевского к жене счастливого периода семейной жизни, когда уже завершился процесс "сростания" и "склеивания". Конечно, немало значили болезни Достоевского , но не в одних лишь болезнях дело, да и невозможно такую болезнь писателя, как эпилепсию, назвать узкобиографической подробностью. Преодолев увлечение рулеткой, Достоевский утратил и главную причину, заставлявшую его заниматься усиленным самобичеванием, каяться, исповедоваться, умолять. Исповедь не исчезла, но в значительной степени исчерпала свой психологические и эмоциональные ресурсы. Достоевский ограничивается сжатым психологическим отчетом, традиционными жалобами, сомнениями и предчувствиями.
Особенно часты жалобы на полную невозможность спокойно работать. Достоевский своеобразно сочувствует тяжелому положению Анны Григорьевны, "подлее и сквернее" которого быть не может, и очень боится ее болезни, так как тогда он не сможет ничего написать за лето и ему останется только "повеситься". После такого энергичного утешения, в котором "литературный" эгоизм положительно преобладает над состраданием, следует настоящий вопль, безнадежный бунт против проклятой судьбы, вечно его преследующей, посылающей одни только нескончаемые мучения. А в основе "бунта" лежит все та же работа, а она, как обычно, не продвигается, и все, в том числе семейные дела и скверное положение жены, мешают ей: "Когда-то добьемся хоть одного месяца спокойствия, чтоб не заботиться сердцем и быть всецело у работы. Иначе я не в состоянии добывать денег и жить без проклятий. Что за цыганская жизнь, мучительная, самая угрюмая, без малейшей радости и только мучайся, только мучайся!" (No 33).