После проигрышей у  Достоевского  чудодейственным образом воскресала вера в себя и он с пафосом писал о будущем. Позднее таких резких психологических взрывов не стало, жизнь потекла размеренно и однообразно, а тон писем стал как-то тоскливее и безнадежнее. Настоящее тяжело, да и в будущем ничего отрадного не предвидится: "Мне все думается, Аня, что с осени начнется для нас очень скучное, а может и тяжелое время" (No 77), "Никогда в жизни не было у меня времени подлее" (No 120), "Я думаю, я с ума, наконец, сойду, от скуки, или сделаю какой-нибудь неистовый поступок" (No 122), "Жить мне гадко, нестерпимо" (No 124) и т. д. до бесконечности. Лучше припадок, каторга, что угодно, лишь бы только изменилось монотонное, скучное течение жизни -- если, не "смерть", то уж, несомненно, "мрак в душе". Все раздражает  Достоевского : громкие голоса и фамильярные жесты, русские барыни и греческие чечетки, висбаденский поп и гнусные немцы. Он бежит от всякого общества в одиночество, но и там не находит успокоения. Отчаяние и скука принимают экстраординарные размеры. Страшно возрастает мнительность, мучат какие-то темные предчувствия (обостряется "второе зрение"), льются беспричинные слезы, фантазия рисует самые мрачные картины. Нет почти ни одного письма  Достоевского , в котором бы такие настроения не присутствовали.  Достоевский  так живописует один свой день вдали от семьи: "Думаю, перебираю шансы, хожу по комнате, мерещатся дети, думаю о тебе, сердце бьется. <...> Наконец, начнет рассветать, а я рыдаю <...> с каким-то сотрясением (сам не понимаю, никогда этого не бывало) и только стараюсь, чтоб старуха не услыхала" (No 169). "Никогда" -- сказано в минутном отчаянии. Все, что переживает  Достоевский , он переживает как бы заново и каждый раз по-особенному; давление "мига", впечатление "минуты" необыкновенно сильно. Почти каждый день -- "самый", исключительный. Еще недавно  Достоевский , описывая свое душевное состояние в Эмсе, утверждал, что это самое "подлое" и "мрачное" время в его жизни. Через три года вновь: "Вчера Федино рождение, какой грустный день я вынес. Господи, да выносил ли когда что мучительнее" (No 169). Анна Григорьевна в конце концов привыкла к традиционным жалобам мужа и не всегда Принимала их всерьез, что не ускользнуло от  Достоевского , упрекавшего ее за неспособность понять остроту и глубину его нравственных терзаний: "Тебе никогда не понять мое здешнее одиночество" (No 50).

Нет такого периода жизни, который  Достоевский  не проклинал в свое время, и почти нет произведения, которое в процессе создания не возбуждало его ненависти, отвращения. Один день хуже другого, все утопает в мрачном колорите, редко освежаемом светлыми красками. Не разобрать, где начинается и где кончается каторга. Между тем каторги нет, а есть совершенно особенное, нервное, сверхэмоциональное мироощущение. Уникальный дар переживания и сопереживания, никогда не покидавший творца "Бедных людей" и "Братьев Карамазовых". Нет рулетки -- есть другое, а сущность все та же, его,  Достоевского , им самим лучше всего и проанализированная: "Здоровье мое превосходно. Это нервное расстройство, которого ты боишься во мне -- только физическое, механическое! Ведь не нравственное же это потрясение. Да того и природа моя требует, я так сложен. Я нервен, я никогда покоен быть не могу и без того! <...> Я здоров как нельзя, больше..." (No 9). Так "успокаивает"  Достоевский  Анну Григорьевну после нового проигрыша, знакомя заодно с законами своей "природы".

А. Жид в статье " Переписка   Достоевского ", иронизируя над "чрезмерно стыдливыми", "щепетильными любителями литературы, предпочитающими "бюст великого человека" правде, особенно если она неэстетична, неприглядна, повторяющими изречение: "Оставим человека; важны произведения", -- подчеркивает исключительную важность личных интимных документов. Это, конечно, справедливо. Но необоснованно противопоставление личности писателя и творчества: "...изумительно, и для меня бесконечно поучительно то, что он их создал, несмотря на свои слабости". {Жид А. Собр. соч. Т. II. Л., 1935, с. 346.} Слово "слабости" неудачно, точнее и справедливее говорить о характерных чертах личности, свойствах натуры, остерегаясь оценок, как правило, субъективных и неуместных. Резко индивидуальна и терминология  Достоевского : слова "подлый" и "страстный" почти "психологические" синонимы на его языке.  Достоевский  предупредил своих будущих биографов автопризнаниями. Широко известны, в частности, слова  Достоевского  из письма к Майкову: "А хуже всего, что натура моя подлая и слишком страстная, везде-то и во всем я до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил" (II, 29). Перед такой обезоруживающей откровенностью меркнут все наговоры, сплетни, субъективно-пристрастные свидетельства современников.

Неудачнее всего в тезисе А. Жида противопоставление -- "несмотря". Напротив.  Достоевский  создавал Произведения не преодолевая себя, не в борьбе с какими-то личными "слабостями". Страстность и нервность натуры  Достоевского  -- conditio sine qua поп его творчества.  Достоевский  хорошо понимал это сам; знание законов собственной "природы", родившееся из частых и беспощадных исследований своего "я", требовало в интересах искусства, творчества сильных потрясений, "судорог", высвобождавших творческую энергию, прогонявших литературную тоску.  Достоевского  мало волновала проблема личного самоусовершенствования. Он ни от чего не отрекается и мало о чем жалеет. Никому не обещает стать другим. С проклятиями, с какой-то своеобразной увлеченностью повествует о своих "грехах", однако вовсе не кается. Скорее констатирует, исследует. И просит принимать его таким, каков он есть, был и будет. Видимо, изменить свою личность, по мнению  Достоевского , было равносильно измене литературе, искусству, тому, что дано ему богом и судьбой и что он не в праве "улучшать" и поправлять. Не жажда самоусовершенствования, а заботы о раскрытии содержащихся в натуре (в потенции) неисчерпаемых запасов творческой энергии. Всю жизнь он "начинает", только приступая к созданию главного труда, который окончательно установит его литературную репутацию. Жить он тоже только начинает. Очень спешит, так, что и о смерти подумать некогда. "Братья Карамазовы" -- последний роман  Достоевского , но он менее всего похож на "последнее", предсмертное произведение писателя.

3

Письма  Достоевского  нетрадиционны, безыскусны, нередко бесформенны, хаотичны, небрежны. Он не был внимательным и аккуратным корреспондентом. Только к Анне Григорьевне писал регулярно, следуя раз и навсегда заведенному правилу. Часто  Достоевский  вообще не отвечал или немилосердно затягивал ответ. Сочинял  Достоевский  письма наскоро, нередко чтобы просто отделаться. Беспрерывно извинялся за помарки. Создатель "Бедных людей" постоянно возвращается к одной и той же теме: сочинять письма необыкновенно трудно, утомительно, мучительно. Есть такие жалобы и в письмах к жене: "Ах, Аня, как ненавистны мне всегда были письма! Ну что в письме расскажешь об иных делах? и потому напишу только сухие и голые факты..." (No 3), "В письме не упишешь; да я и сам тебе прежде говаривал, что я не умею и не способен письма писать..." (No 6). Коллекцию из аналогичных высказываний  Достоевского  приводит А. Жид в упоминавшейся статье " Переписка   Достоевского ". {Там же, с. 338.} Ее нетрудно расширить. Нелюбовь  Достоевского  к сочинению писем достигает кульминации в 70-е годы, когда сильно увеличился круг корреспондентов, обращавшихся к автору "Дневника писателя" и "Братьев Карамазовых" с просьбами ответить на разные вопросы и разрешить нравственные муки каким-нибудь благим советом. Одному "случайному" корреспонденту  Достоевский  разъяснял с мрачноватым юмором: "Сам люблю получать письма, по писать самому письма считаю почти невозможным и даже нелепым: я не умею положительно высказываться в письме. Напишешь иное письмо, и вдруг вам присылают мнение или возражения на такие мысли, будто бы мною в нем написанные, о которых я никогда и думать не мог. И если я попаду в ад, то мне, конечно, присуждено будет за грехи мои писать по десятку писем в день, не меньше" (IV, 6).

Адские муки, о которых с ужасом думает  Достоевский , были обычным, ежедневным занятием И. С. Тургенева. Отношение Тургенева к письмам и корреспондентам буквально противоположно письмофобии и небрежности  Достоевского . Сохранилось громадное количество писем Тургенева -- и все еще находят новые, круг его корреспондентов во много раз больше нескольких близких и родственных особ, с которыми более или менее регулярно переписывался  Достоевский . Современникам запомнилась картина, наверняка показавшаяся бы  Достоевскому  апокалиптической -- груда писем на столе Тургенева, аккуратно сложенных и ожидающих своей очереди. Когда в конце 70-х годов поток читательских писем к  Достоевскому  увеличился, он, хотя и дорожил такими признаками внимания публики, махнув рукой на приличия, условности и общественное мнение, просто "решился прекратить  переписку  с спрашивающими..." (IV, 21). Сочинение писем отвлекало  Достоевского  от работы, отбирало время, которого ему всегда остро не доставало, рассеивало внимание. К тому же  Достоевский  испытывал неловкое чувство и растерянность, когда вынужден был отвечать на серьезные вопросы или оповещать о своем душевном состоянии. Возможны только деловые письма, по убеждению  Достоевского . Все остальное -- мука или фальшь, так как форма письма неудобна, стеснительна для выражения личных переживаний. К таким выводам он пришел уже в 40-е годы. Брату он сообщал, что "совершенно согласен с Гоголевым Поприщиным: "Письмо вздор, письма пишут аптекари". Что мне было написать тебе? Мне нужно было бы писать томы, если бы начать говорить так, как бы хотелось мне" (I, 88). А. Е. Врангелю, кажется, так и не собрался написать "настоящее", а не "пустяшное" письмо. Да и мог ли исполнить  Достоевский  обещание, если он тому же Врангелю жаловался: "Впрочем что ж бы я вам стал писать? Не упишешь ничего, что надобно на письме" (I, 189). Те же стереотипные признания в письмах к И. Л. Янышеву, С. А. Ивановой, Н. Н. Страхову.

Во многом под впечатлением таких высказываний  Достоевского  А. Жид создает выразительный, но не во всем справедливый, - субъективный образ: "Пожалуй, у нас еще не было примера писательских писем, написанных так дурно, то есть столь ненарочито.  Достоевский , так прекрасно умеющий говорить от чужого лица, затрудняется, когда ему надо говорить от своего лица; кажется, что мысли ложатся под его перо не одна за другой, а одновременно, или что, подобно тем "ветвистым ношам", о которых говорил Ренан, они царапают его, пока он извлекает их на свет, и за все цепляются по дороге; отсюда -- то путаное изобилие, которое, будучи обуздано, обусловит мощную сложность его романов.  Достоевский , такой упорный, такой суровый в работе, неустанно исправляющий, уничтожающий, переделывающий написанное, страницу за страницей, пока ему не удастся вложить в него тот глубокий смысл, который в нем содержится, -- пишет здесь, как попало, должно быть, ничего не вычеркивая, но постоянно перебивая самого себя, стараясь сказать как можно скорее, на самом деле бесконечно затягивая. И ничто не позволяет лучше измерить расстояние, отделяющее произведение от создающего его автора". {Там же, с. 338. Логично, что А. Жид приходит к такому категоричному выводу, оттеняя его, правда, едва уловимой иронией: "Если есть читатели, надеющиеся увидеть здесь мастерство, литературные достоинства или позабавить свой ум, я сразу же скажу, что они лучше сделают, если оставят это чтение" (там же, с. 336).} Наблюдения А. Жида образны, остры и во многом верны. То, что он склонен квалифицировать как "недостатки" (ненарочитость, многотемье, ретардация, "путаное изобилие"), с неменьшим основанием можно отнести к достоинствам писем  Достоевского . Расстояние, отделяющее письма  Достоевского  от его произведений, действительно велико. Но очевидно также, что, письма и творчество  Достоевского  связаны многими нитями.

Не следует преувеличивать "ненарочитость" и "безыскусственность" писем  Достоевского . Часто это так, но нередко приходится сталкиваться с тонкой политикой и мудрым расчетом. Об одних и тех же лицах, событиях, произведениях  Достоевский  очень неодинаково сообщает разным людям. Форма и содержание писем  Достоевского  сильно зависят от того, к кому он обращается. Даже "литературно-идеологические" письма к Страхову и Майкову несхожи, неоднотипны, особенно разнятся по тону. Хаотичность писем  Достоевского  -- не непременный закон: есть много исключений, и они не подтверждают "правило".  Достоевский  вовсе не равнодушен к своим письмам, может быть, потому так ими недоволен. Он только раз, и то в 40-е годы, с гордостью и удовлетворением отозвался о своем письме к опекуну П. А. Каренину: "Я ему какое письмо написал! -- Одним словом, образец полемики. Как я его отделал. Мои письма chef d'oeuvre летристики" (I, 74). Впоследствии  Достоевский  создавал и не такие шедевры "летристики". Другое дело, что он сам их не считал шедеврами. Напрасно, в частности, он извинялся перед Врангелем за "пустяшные" и "предварительные" письма: в сущности они прекрасны.

"Извините за бессвязность письма, -- обращается  Достоевский  к Майкову. -- В письме никогда ничего не напишешь. Вот почему я терпеть не могу M-me de Sevigne. Она писала уже слишком хорошо письма" (I, 168). Выходит, что  Достоевский  не только не способен сам сочинять "хороших" писем, но и терпеть не может "слишком хороших" чужих, особенно "классических". Он не доверяет письмам мадам Севинье, подозревает их в неискренности. Традиции внушают не уважение, а раздражение. "Формальному" мастерству и изяществу мадам Севинье он противопоставляет свои бесформенные, нетрадиционные, "грубоватые" письма. Это оригинальная, осознанная позиция художника, бросающего вызов традициям, канонам. Письмо Майкову создавалось "наскоро, урывками", оно не может заменить разговора "глаз на глаз", так как нужно, "чтоб душа читалась на лице, чтобы сердце сказывалось в звуках слова". И оно, безусловно, шедевр "летристики"  Достоевского  -- большое, но компактное, энергичное, многотемное, включающее исповедь писателя, тонкий анализ поэмы Майкова, короткие, но профессиональные и оригинальные по мысли оценки произведений Тургенева, Толстого, Писемского, Островского, Тютчева, Жорж Санд, свои творческие планы ("реляция о моих занятиях"). Изложение свободное: непринужденная разговорная манера, исключающая позу. В письме четко выделяются главные темы, уверенной рукой "распределены" личные, общественные и литературные сюжеты. Недовольство же  Достоевского  объясняется тем, что он ощущает "невозможность высказать себя после стольких лет не только в одном, но даже и в 50 листах". Высказаться до конца обо всем не смог  Достоевский  и в "Записках из Мертвого дома". Тем более трудно это было сделать в письмах к Майкову и даже в огромных посланиях М. М.  Достоевскому . Знаменитое письмо  Достоевского  к брату от 22 февраля 1854 г. сопровождается такими же оговорками, еще энергичнее сформулированными, что и в письме к Майкову: "Что главнейшее? И что именно в последнее время было для меня главное? Как подумаешь, так и выйдет, что ничего не упишу я тебе " этом письме. Ну как передать тебе мою голову, понятие, все, что я прошел, в чем убедился и на чем остановился во все это время. Я не берусь за это. Такой труд решительно невозможен. Я ни одного дела не люблю делать вполовину, а сказать что-нибудь, ровнешенько ничего не значит. Впрочем, главная реляция перед тобой. Читай и выжимай, что хочешь. Я обязан это сделать и потому принимаюсь за воспоминания" (I, 133).