Достоевский , пожалуй, чересчур серьезно относился к труду создания писем. Смело вводил в них исповедь, идеологические и литературные трактаты, полемику, воспоминания, бухгалтерию. То есть стремился осуществить то, что сам осознавал как невозможное в письмах, где уже хотя бы один объем стесняет. Письмо ведь не роман-фельетон, который можно растянуть до бесконечности; тут особенно должно быть виртуозным умение рассказать сжато, стройно, логично о многом и в немпогих словах. Тем более немыслимо "уписать" 5 каторжных лет. Отрывистый, эмоционально перенасыщенный, нервный рассказ о целом периоде жизни Достоевского , втиснутый в жанр "письма-реляции", гениален. Сетования на молчание брата, рассредоточенная исповедь, просьба, яркие портретные зарисовки (на неисчерпаемом и разнородном каторжном человеческом материале), нескончаемые вопросы, сведенные к 2--3 словам, меткие литературные оценки, разнообразные планы на будущее составляют такой чудодейственный сплав, из которого жаль, да и трудно что-либо выделить, или, как советует Достоевский брату, "выжать".
Достоевский смотрел на свои письма как на совершенно особенное, утомительное, но необходимое дело, "читательский" успех его мало волновал, а к литературным заботам он обращался лишь в тех случаях (естественно, частых), когда этого неотлагательно требовали обстоятельства. Здесь снова уместно для контраста упомянуть Тургенева, чьи письма гораздо сильнее, очевиднее связаны с творчеством и нередко представляют собой первоначальные наброски художественных произведений. Близость писем и художественной прозы Тургенева отмечали еще Н. М. Гутьяр и К. К. Истомин. Б. М. Эйхенбаум находил, что эта близость -- явление необычное: "Его письма полны "литературы" и идут от нее, -- от ее традиций и штампов; его произведения, идя оттуда же, сливаются с письмами. <...> Он, по-видимому, сохранял черновики некоторых писем или делал из них выписки, чтобы потом воспользоваться ими как "заготовками". Но эти заготовки совсем не похожи на сырой материал -- они скорее похожи на литературные цитаты". {Эйхенбаум Б. М. Артистизм Тургенева. -- В кн.: Мой временник. Л., 1929, с. 95-36.} Развивая мысль Эйхенбаума, М. П. Алексеев приходит к выводу, что некоторые письма Тургенева напоминают "варианты к его художественным текстам". {Тургенев И. С. Полное собрание сочинений и писем. Письма, т. I. Л.. 1961, с. 39.}
Ничего подобного в письмах Достоевского нет, если же изредка и встречаются в его произведениях текстуальные совпадения с письмами, то они всегда случайны и непреднамеренны. Во всяком случае его письма менее всего похожи на "заготовки" к художественной прозе и публицистике. Творчество и письма Достоевского -- разные, но, конечно, не обособленные сферы. Если в письмах Тургенева (и дневниках Толстого) обнаруживают первоначальные наброски будущих произведений, то у Достоевского этюды и моментальные фотографические ("дагерротипные") зарисовки людей и нравов в письмах представляют собой нечто, живущее самостоятельной и оригинальной жизнью, параллельное его романам и публицистике.
Автор "Дневника писателя", выехавший на лечение в Эмс, решает использовать время как можно "утилитарнее" и сухо информирует жену о теме будущего выпуска "Дневника": "Думаю описать Эмс в "Дневнике", но Дневник еще только составляю, а все еще не начинал, и он ужасно меня беспокоит" (No 150). Дальнейшие этапы работы над выпуском бессмысленно разыскивать в письмах. Они -- в записных тетрадях, куда Достоевский обычно вносил планы и где он пробовал темы, идеи, стиль. Впечатления Эмса стали сердцевиной двойного выпуска "Дневника" за 1876 год (июль и август). Достоевский перенес в "Дневник" отдельные дорожные сцены из писем к Анне Григорьевне, но изложил их обстоятельнее и художественнее и -- главное -- они на периферии "Дневника". В остальном письма и "Дневник" при близости тем и общих немецких "реалий" вполне автономны. Функционально различны даже некоторые равно присутствующие в "Дневнике" и письмах общие литературные, общественные и бытовые явления. Достоевский сообщает жене о чтении Золя: "...едва могу читать, такая гадость. А у нас кричат про Zola как про знаменитость, светило реализма". В "Дневнике" о том же: "У Zola, так называемого у нас реалиста, есть одно очень меткое изображение современного французского рабочего брака, то есть брачного сожития, в романе его "Ventre de Paris"" (XI, 375).
В письме и "Дневнике" присутствует полемика с "нашими" критиками, превозносящими "реализм" Золя. У Достоевского свое и особенное понимание реализма, и он часто и полемично высказывался по этому вопросу. Разумеется, его понимание имеет мало общего с "теорией" и "практикой" натуралиста Золя. В "Дневнике" Достоевский ограничивается лишь легким ироническим выпадом против "Вестника Европы" -- замечание между прочим и вовсе здесь не обязательное. Неприязнь к творчеству Золя не мешает Достоевскому отдать должное наблюдательности писателя, правдивости созданных им картин. Романы Золя, по мнению Достоевского , представляют несомненный если не эстетический, то общественный, "социологический" интерес. Он охотно и воспользовался его романом для капитального обоснования главного тезиса выпуска -- о пагубности "плодов царства буржуазии" и выгодном положении России, где "и по сих пор уцелел в народе один принцип и именно тот, что земля для него все, и что он все выводит из земли..." (XI, 377). Этот основной аспект обращения Достоевского к роману целиком отсутствует в переписке , но там зато сильнее выражено личное, эмоциональное восприятие творчества Золя.
На водах Достоевский ознакомился с книгой Гиршторна "Эмс и его целебные источники". Книга его заинтересовала и опечалила. Сугубо личное свое отношение он сообщает жене: сведения о докторе Орте, решительное требование прекратить для блага здоровья всякие умственные занятия. Последнее -- "ужасная вещь", выполнить медицинское требование немыслимо, для Достоевского это не равносильно, а даже хуже смерти. В "Дневнике", отказываясь от специального и подробного описания Эмса, Достоевский просто рекомендует книгу как обстоятельный, хороший путеводитель. Повод удобный и позволяющий Достоевскому без обиняков сосредоточиться сразу на важнейших проблемах. Какое-то описание Эмса Достоевский все-таки дает в "Дневнике", но оно не передает сложной гаммы разнородных впечатлений в письмах. Достоевский из всех эмских пейзажей отбирает радостное первое впечатление. Эмс в "Дневнике" 1876 г. сродни солнечному и прекрасному Эмсу, колоритное изображение которого содержится в письме от 15 июня 1874 г. (No 64). Кстати сказать, это и единственное восторженно-поэтическое описание Эмса, дальше пойдет все дождливое, "мрачное и тоскливое" -- подлое, гадкое, свинское, ненавистное место, даже хуже Петербурга. А в "Дневнике" Эмс идеальный, райский уголок, "искусственный сад", "подобие золотого века". Очевидно, что такой райский Эмс нужен Достоевскому для развития мечты о будущем вселенском Саде, Золотом веке, подобие которого, и то при соответственном настроении и освещении, можно усмотреть в немецком курортном городке- Настоящий же Золотой век весь еще "впереди", сегодня -- торжествует "промышленность".
Достоевский в зарубежные письма 70-х годов часто вводит дорожные и путевые "картинки", зло и выразительно передает дорожные разговоры и впечатления, обрисовывает нарядную толпу отдыхающих в Эмсе, немцев и русских "культурных людей", "шлющихся" по Европе. Специально не задаваясь "литературной" целью, он непринужденно делится с Анной Григорьевной своими наблюдениями. Оценки и портреты подчеркнуто субъективны и личны. Обобщения редки, преобладают "эмпирические" наблюдения без претензии на серьезные выводы и синтез. Но по существу это обычная литературная работа, только в самом облегченном, неотделанном виде. Европейские страницы в "Дневнике" -- сжатые многолетние наблюдения и мысли Достоевского , соотнесенные идеологически и "формально" с "Зимними заметками о летних впечатлениях" и литературными произведениями на ту же тему Тургенева, Герцена, Салтыкова-Щедрина. Они, наконец, не вполне самостоятельны -- подчинены высшим идеологическим, публицистическим целям, фундамент многотемного и полисемантического выпуска "Дневника", на котором Достоевский искусно возводит тенденциозное, злободневное, политическое здание. Устраняется "слишком личное и частное", оставляются необходимейшие, тщательно отобранные личные ощущения, преподнесенные в предельно обобщенной форме: "глубокое, глубочайшее уединение" автора в блестящей толпе Эмса -- буквально все, что осталось в "Дневнике" от нескончаемых мотивов скуки, отчаяния, одиночества в письмах.
Немцы и русские одинаково зло и неприязненно выведены в письмах. Портреты преимущественно сатирические. Сам Достоевский рад бежать от любого общества; какой-то мизантропический оттенок свойствен его курортным письмам. О немцах пишет суммарно и брюзгливо: "народ грубый и неотесанный", "подлейшие", "безо всякой деликатности" и т. а. Эти субъективные эмоции или совершенно не попадают в "Дневник", или деформируются до неузнаваемости. Достоевский перебивает сегодняшние впечатления воспоминаниями о Дрездене 1871 года и вносит серьезные коррективы в свои собственные суждения времен публицистики 60-х годов и "Игрока". Иронические интонации и монтаж анекдотов о немцах не мешают Достоевскому вступать в спор с собой, а также с традиционным русским (и французским) взглядом. Русские анекдоты "про туготу и тупость немцев" представляются Достоевскому поверхностными, пристрастными, хотя и показательными: "...у немцев, кажется мне, лишь слишком сильная своеобразность, слишком уж упорная, даже до надменности, национальная характерность, которая и поражает иной раз до негодования, а потому и доводит иногда до неверного о них заключения" (XI, 356).
О русских (в отличие от немцев) Достоевский в письмах говорит часто и много: Елисеевы, Штакеншнейдеры, Случевский, дама-директриса с парадоксальными понятиями ("космополитка и атеистка, обожает царя, но презирает Отечество"), "висбаденский поп" Тачалов, который "глуп, как бревно, и срамит нашу церковь перед иностранцами" ("заносчивая скотина", "интриган и мерзавец. Сейчас и Христа, и все продаст"), "один русский с дочерью -- все что есть казенного, пошлого, надутого из скитающихся за границею, а дочь труперда и дуботолка..." и т. д.
Беглые, но индивидуализированные и шаржированные портреты. Столь же выразительны и общие суждения о русской скитающейся публике: "всегда грустно смотреть на русских, толкающихся за границей; бессодержательность, пустота, праздность и самодовольство во всех возможных отношениях" (No 69).