В "Дневнике" те же темы, но от конкретных эмских впечатлений сохранено немногое. Только иногда можно предположить, что в основу язвительных замечаний легли знакомые по  переписке  наблюдения. "Здесь есть одна русская дама, которая очень любит человечество", -- не то всерьез, не то "смеясь" роняет парадоксалист (XI, 366). Возможно, что это та самая дама, обожающая царя и презирающая отечество. Но твердой уверенности и здесь быть не может -- индивидуальные черты почти совершенно стерты.  Достоевский  в "Дневнике" типизирует, устраняя подробности. Личности присутствуют в письмах; в "Дневнике" -- обобщенные, условные фигуры, представляющие этику, убеждения, замашки определенных сословий. Конструируется образ "маменьки высшего света", во многом обязанный своему литературному "рождению" крайне раздражавшим  Достоевского  русским дамам в Эмсе и в вагонах железной дороги. В форме монолога, обращенного к ней, строится главка "На каком языке говорить будущему столпу своей родины?".

"Парадоксалист" -- еще в большей степени лицо условное -- двойник, alter ego  Достоевского , и нет никаких оснований в курортных знакомых писателя искать его "прототипов". Словом, какой аспект темы Эмса в письмах и "Дневнике" ни сопоставляй, результаты будут, одинаковыми: это, несомненно, параллельные, частично перекликающиеся, но в главном различные, автономные явления. Письма -- "для себя" и Анны Григорьевны, сочиняются спонтанно и свободно. "Дневник" -- "для публики", его "надо бы издать как можно щеголеватее, иначе капут!" -- и лишь отчасти "для себя". Эмский выпуск "Дневника" создавался в "литературной тоске"; в письмах -- тоже тоска, но подноготная ее личная, усугубляемая "муками слова".

4

Письма  Достоевского  Анне Григорьевне, помимо "семейных" и узколичных сюжетов, содержат большое количество специальных, историко-литературных фактов, рассказывающих об этапах работы над "Идиотом", "Бесами", "Подростком", "Братьями Карамазовыми", "Дневником писателя". Конечно, их меньше, чем в письмах к Страхову, Майкову, Каткову, и они специфичны. В  переписке  с литераторами  Достоевский  неспешно, обстоятельно, квалифицированно обсуждает различные идеологические и эстетические проблемы -- это profession de foi художника, публициста, общественного деятеля. Личная и узкоделовая стороны литературных занятий заметно преобладают в письмах к жене. Исключительно редки даже такие кратчайшие замечания, как вдруг вырвавшееся у  Достоевского  о Зосиме: "Долго сидел у меня на шее этот старец, с самого начала лета мучился им" (No 200). Чаще встречаются типичные для  Достоевского  жалобы на мучительное придумывание "планов". Анна Григорьевна так привыкла к этим постоянным сетованиям мужа, что, изменяя своей привычке не касаться литературных дел, выходящих за конторские пределы, однажды даже дает совет  Достоевскому , возвращая ему его же слова: "...с торопливостью можно испортить дело: придется переделывать план, а это помешает художественности" (No 66).

Письма  Достоевского  жене "остановили" много ценнейших мгновений. Они знакомят с закулисной стороной, литературной "кухней": встречи, беседы, столкновения с Некрасовым, Елисеевым, Катковым, Мещерским, Победоносцевым, Майковым, Страховым. Запоминается рассказ  Достоевского  о визите к Победоносцеву (No 52). Кто в этой, "рембрандтовски" освещенной сцене психолог, сердцевед и тонкий политик, совершенно ясно. Вне сферы творчества  Достоевский  беспомощен, непрактичен, уязвим. Немного подчеркнутой "трогательной" заботливости -- и вот уже завязались дружеские и теплые отношения.  Достоевский  неравнодушен к лести, славе, вниманию, чем прекрасно пользуется Победоносцев, имеющий свои далекие виды на крайне "нужного" человека. Письма Победоносцева к  Достоевскому  раскрывают, в каких целях желал он использовать талант художника и публициста.  Достоевский  не раз декларативно соглашался со взглядами Победоносцева в беседах и письмах. Но как только дело доходило до творчества ("Братья Карамазовы", Пушкинская речь), неизменно и неизбежно возникали недоразумения.

Почти все литературные страницы семейной  переписки   Достоевского  связаны с текущими делами: переговоры с Некрасовым и Катковым и постоянно сопутствующие им денежные просьбы; история трудного редакторства "Гражданина" -- конфликты с князем Мещерским, завершившиеся к обоюдной радости супругов уходом из еженедельника; ухудшение отношений с Майковым и Страховым, вызванное публикацией "Подростка" в "Отечественных записках", и т. д. Редко  Достоевский  уходит от злобы дня; исключением выглядят поэтические строчки о "Книге Иова": "...она приводит меня в болезненный восторг: бросаю читать и хожу по часу в комнате, чуть не плача, и если б только не подлейшие примечания переводчика, то может быть я был бы счастлив. Эта книга, Аня, странно это -- одна из первых, которая поразила меня в жизни, я был еще тогда почти младенцем!" (No 122). Совсем иначе, пристрастно, глазами литературного соперника читает  Достоевский  "Анну Каренину". Первое же извещение о новом романе Толстого больно задевает самолюбие  Достоевского , пустившегося в обычную огорчающую его арифметику: Л. Толстому заплатили 500 рублей за лист, да еще "с готовностью", а ему с трудом 250 дали (No 82).  Достоевского  тревожит, что известие о романе Толстого усилит позицию Некрасова и его постараются "идеологически" стеснить в "Отечественных записках", а он не собирается уступать "в направлении ни строчки". В то же время литературные знакомые  Достоевского  Майков и Страхов держатся как-то "со складкой", морщатся при упоминании имени Некрасова, молчат о "Подростке" или довольно кисло о нем отзываются и "до смешного" восторженно хвалят "Анну Каренину". Личное впечатление  Достоевского  от первых частей романа Толстого в результате предвзятое, "несвободное", полемичное; он соответственным образом настроил себя и, естественно, "разочаровался": "Роман довольно скучный и уж слишком не бог знает что. Чем они восхищаются, понять не могу" (No 88). Мнение Некрасова об "Анне Карениной"  Достоевского  откровенно радует, и он склонен считать его особенно авторитетным: ""У Льва Толстого в последнем романе лишь повторение того, что я и прежде у него же читал, только в прежнем лучше" (это Некрасов говорит)" (No 92).

Достоевский , несмотря на занятость, оставляет все дела ради каждого нового номера "Русского вестника" с "Анной Карениной". Внимательно следит за откликами и общественными демонстрациями, связанными с романом. По поводу прибытия в Эмс Д. И. Иловайского вспоминает сказанное им в Обществе любителей российской словесности (иронически и лично перелагая): "...им (любителям) не надо мрачных романов, хотя бы и с талантом (то есть моих), а надо легкого и игривого, как у графа Толстого" (No 122). Чувствуется, что  Достоевский  принимает "вызов" и в любой момент готов на него ответить. Как-то странно скорбит  Достоевский  о смерти М. Е. Кублицкого: сообщает о его кончине с мрачноватым юмором, в цодкладке которого обида на всех почитателей и "клакеров" Л. Толстого, участвовавших в "историческом" для него заседании любителей словесности: "Бедный Кублицкий. Это тот самый; хороший был человек. Он тогда был в заседании Любителей словесности, когда читали о том, как Анна Каренина ехала в вагоне из Москвы в Петербург. Так и не дождался окончания Анны Карениной!" (No 130).

Письма содержат предысторию и начальный период знакомства  Достоевского  с романом Толстого. Суждения  Достоевского  передают настроение "минуты". Они пристрастны и, при всей искренности, не очень оригинальны: близки к отзывам о романе Некрасова и Салтыкова-Щедрина, видимо, не в малой степени повлиявших и на мнение Доотоевского. Впоследствии  Достоевский  резко изменит взгляд на "-Анну Каренину", но и от своих первоначальных суждений в статьях "Дневника" не откажется. Однообразно, сословно, талантливое повторение уже бывшего (но не так свежо, как в автобиографической трилогии и "Войне и мире") -- те же "предубеждения", что и в письмах, с той лишь огромной разницей, что там присутствуют только "предубеждения", в "Дневнике" же им уделено несколько беглых фраз. Все остальное -- о "злобе дня", великолепно явившейся "из самой художественной сущности романа", "великой и вековечной жизненной правде", разом все "озарившей" (XII, 53--54). Уязвленное авторское самолюбие, приговоры современной критики, литературное соперничество исчезли вмиг, уступив место объективному, беспристрастному признанию романа Толстого как факта громадного, всеевропейского значения. Правда искусства оказалась сильнее, выше всех личных соображений. Это в статьях 1877 года.

Ранее, когда  Достоевский  мучался над планами "Подростка", новый роман Толстого обострил внимание писателя к творчеству "любимого" современного художника. "Подросток" -- роман о случайном герое из случайного семейства -- создавался в противовес "Детству", "Отрочеству", "Войне и миру" Толстого, как антитеза этим "историческим картинам давно прошедшего", нечто противоположное (хаос и гармония) "стройному и отчетливому изложению Толстого". В письма не попала эта существенная сторона "творческой истории" "Подростка". Пропасть разделяет отзывы о романе в письмах и статьи "Дневника". Зато есть в письмах другое, не перешедшее в творчество: глубоко личный, эмоциональный, динамичный процесс восприятия  Достоевским  романа Толстого.

Личное -- в основе всех эпистолярных литературных сюжетов. Не так уж много нового сообщает  Достоевский  о Каткове человеке, редакторе, политике. А вот писательская психология  Достоевского , его отношение к Каткову переданы детально, обнаженно -- об этом он преимущественно и рассказывает Анне Григорьевне. После "измены" "Русскому вестнику" (история с "Подростком")  Достоевский  направляется к Каткову, обуреваемый разнообразнейшими эмоциями, настороженный, не уверенный в успехе предприятия. По обыкновению сильно преувеличивает нерасположенность Каткова. Не рассеивает его подозрений и "задушевный" прием. Как бы то ни было, но он в положении "просителя", и психология у него соответственная "чину". Катков же в роли дающего, хозяина -- и не очень щедрого.  Достоевскому  тяжко заговорить о деле, а тут еще "поднялась страшная гроза", окончательно его встревожившая и сбившая с толку: "Думаю: заговорить о моем деле, он откажет, а гроза не пройдет, придется сидеть отказанному и оплеванному пока пройдет ливень". Предполагается худшее, моментально созданный воображением собственный образ "оплеванного" и "отказанного", вдобавок вынужденного сидеть в кабинете литературного "промышленника", заставляет  Достоевского  пойти напролом, "рискнуть, как на рулетке" и выложить Каткову дело прямо и просто. Переговоры шли как нельзя более успешно, о чем с торжеством и сообщал  Достоевский . Небольшая, однако, заминка, и от надежд и торжества он мгновенно переходит к сомнениям, растравляет старые раны, приходит в ужас от одной мысли о возможном будущем унижении. И все потому, что не застал Каткова дома, -- "и не застал действительно, а не нарочно".