Достоевскому очень хочется, чтобы его не принимали за "просителя", "искателя", страдает и авторское самолюбие. Вот почему он так строго обдумывает стратегию поведения, боясь показаться назойливым: "...я вывожу, что мне надо будет, до того времени как он прочтет, и не беспокоить его, т. е. не то чтоб он сам об этом намекнул, а мне-то самому кажется, что мне это будет приличнее, ибо посещая его и на другой день в на третий, как будто буду торопить его, сгорая нетерпением: что скажет он о моем произведении" (No 180). Достоевскому неловко в мире Каткова. Он чужой здесь. Тем более не желает унижаться. Демократ, человек 40-х годов, он не без иронии описывает "короткое" знакомство с генерал-губернатором Долгоруким: очень доволен своим независимым поведением и "светским", деликатным обращением с ним Каткова. Катков решительно победил нехитрыми и утрированными приемами недоверчивость Достоевского , которая все-таки сохранилась, переключившись на журнальную челядь редактора: "Все чиновники в редакции Каткова ужасно обращаются свысока и небрежно со всеми. Я полагаю, что и Шульман даже важничает, хочет показать свою силу. Начинает мне это надоедать. А что если Катков в самом деле очень расхворается? Может повлиять и на все дальнейшее" (No 184).
Совершеннейшие мелочи. Но Достоевского они сильно волнуют. Он придает им чрезвычайное значение, и в этих пустяшных треволнениях и сомнениях характерно отражается личность писателя, психологически очень мало изменившаяся со времен 40-х годов. А ведь не "Хозяйку" или "Двойника" предлагает Достоевский Каткову, а "Братьев Карамазовых". Удовлетворение Достоевского не было бы полным, не окажи Катков ему еще одну громадную услугу, возвысив в глазах редакции "Русского вестника": "Он выслушал все очень дружественно (и вообще был донельзя ласков и предупредителен, как никогда со мной прежде). <...> В этот раз я у него чаю не пролил, зато подчивал дорогими сигарами. Провожать меня вышел в переднюю и тем изумил всю редакцию, которая из другой комнаты все видела, ибо Катков никогда не выходит никого провожать" (No 219). Странные наступили времена, завелась мода почтительно провожать Достоевского : сравнительно недавно в роли услужливого проводника выступал Победоносцев, а теперь -- всесильный Катков, возбуждая необычным поступком удивление надменной редакции. И вновь Достоевский испытывает радость, тем более значимую, что есть свидетели его торжества, да еще такие, у которых он даже не подозревал способности удивляться чему-либо. Бесподобны в этой сцене дорогие сигары и личная (тоже большая) радость по поводу того, что на этот раз он не был так неуклюж и не пролил чаю. Наивность, простодушие Достоевского придают его "историческим" встречам с вдохновителями и идеологами реакции вовсе не мрачный, а скорее юмористический оттенок. О будущем романе по существу ни слова, а вот психологическая "реляция" удивительная.
5
"Пушкинские" письма достойным, блистательным образом завершают длившуюся 15 лет семейную переписку . В них меньше всего семейного и узколичного. Захваченный предпраздничной суетой и заботами о будущей речи, Достоевский сильно отошел от обычных сюжетов супружеских писем, чем несколько встревожил и огорчил Анну Григорьевну, настойчиво определявшую точные сроки его возвращения из Москвы. Но литературные события развивались так стремительно, что в данном случае бессильны были любые аргументы и просьбы. От письма к письму нарастает нервное напряжение: настоящая литературная горячка, чем-то напоминающая страстную игру на рулетке и безумное сватовство к М. Д. Исаевой. Сначала Достоевский еще относительно спокоен: его уговаривают, а он медлит с согласием, но с удовольствием внимает хвале. Достоевский подробно рассказывает Анне Григорьевне о том, какие лестные слова были сказаны о нем и его будущей речи Аксаковым, Юрьевым, Поливановым, Катковым, Григоровичем. Особенно обхаживает Достоевского Иван Аксаков: его оценки, советы, прогнозы занимают видное место в письмах, и, судя по всему, Достоевский к ним очень прислушивается. Москва необыкновенно гостеприимно встречает Достоевского , и он, представитель "петербургской" литературы, явно не привык к такому приему. Достоевского чествуют на обедах, произносят "бесконечное число тостов", зачитывают телеграммы о его "великом" значении как художника "всемирно-отзывчивого", как публициста и русского человека. Хором упрашивают остаться.
Долго выдержать такой натиск Достоевский не в состоянии, к тому же ему и самому очень хочется выступить, и хор "просителей" сильно подогревает желание. Достоевского очаровывает, волнует праздничный шум, он постепенно входит в тонкости ситуации, тщательно взвешивает разные обстоятельства, особенно пристально наблюдает за движениями и планами во враждебном "западническом" лагере, где его внимание приковывается к Тургеневу, Ковалевскому, Анненкову. Отношения с Тургеневым и Анненковым плохи до чрезвычайности, хуже быть не может. Как произойдет их встреча? Не возникнут ли инциденты, скандал? Достоевский боится скандала и раздора: нежелательные столкновения с литературными врагами могут испортить впечатление от его будущей речи. Но как их избежать, он с большим трудом представляет себе. Предпраздничная борьба захватывает: сказывается темперамент Достоевского-полемиста , жаждущего одержать корректную и оттого еще более убедительную победу. Будущей речи теперь придается символическое, "партийное" и очень важное для него лично значение: "Если будет успех моей речи в торжественном собрании, то в Москве (а стало быть, и в России) буду впредь более известен как писатель (то есть в смысле уже завоеванного Тургеневым и Толстым величия...)" (No 219).
Не ссора и вражда, а великое слово примирения, достойное Пушкина, не сведение старых счетов, а проповедь согласия и братства -- вот постепенно вырисовывающаяся цель речи Достоевского . Такой замысел в общих чертах, видимо, был у Достоевского еще до приезда в Москву; события и встречи, предшествовавшие речи, помогли вернее, точнее определить не только дух и направление, но и крайне необходимые для успеха дела нюансы и компромиссные ходы. Всеобщий успех речи -- во многом следствие интенсивной "внутренней" перестройки Достоевского в эти дни.
Письмо, в котором Достоевский рассказывает о своем триумфе, сочинялось в упоении, в особом, экзальтированно-приподнятом, возбужденном состоянии. Достоевский потрясен происшедшим: он ждал и боялся выступления, но, видимо, даже в самых радужных и фантастических мечтах не представлял, что это так будет. Гранд-дамы, государственные секретари, студенты и студентки, Тургенев, Анненков, Аксаков -- все пришло в движение и устремилось в общем порыве к нему, "все это обнимало, цаловало меня". Два враждовавших целый век старца обнялись и примирились: вот он, первый "практический" результат речи. Достоевский засыпан цветами и высшими "титулами": гений, пророк, святой, учитель. В тот миг Достоевскому кажется, что ему наконец-то удалось свершить главное дело в жизни: "это залоги будущего, залоги всего, если я даже умру". Почти невыносим исступленный восторг публики: "Цаловали мне руки, мучили меня". Он в лихорадке, близок к припадку, изнемог от счастья: "Голова не в порядке, руки, ноги дрожат". {"Я до сих пор как размозженный", -- писал Достоевский 13 июня С. А. Толстой (IV, 175).} Единственное в своем роде письмо, стиль которого со стенографической точностью передает нервную, к концу письма резко возросшую дрожь.
Пройдет немного времени, опомнятся многие из чествовавших писателя. Остынут и восторги Достоевского . Но не пыл. Он в ярости бросится в полемику, так как не может позволить, чтобы его "идею" замолчали и исказили, стерли то впечатление от речи. Примется за срочный ответ Градовскому -- "наш profession de foi на всю Россию", как сообщает Достоевский Е. А. Штакеншнейдер (IV, 182). "Наш", -- следовательно, не личный, а "партийный". Но какой "партии" отстаивает интересы Достоевский ? Анне Григорьевне он ранее писал, что в нем нуждается "вся наша партия, вся наша идея, за которую мы боремся уже 30 лет <...> с нашей стороны лишь Иван Серг<еевич> Аксаков (Юрьев и прочие не имеют весу), но Иван Аксаков и устарел и приелся Москве. <...> Мой голос будет иметь вес, а стало быть и наша сторона восторжествует" (No 220). Еще раньше информировал Победоносцева: "Мою речь о Пушкине я приготовил, и как раз в самом крайнем духе моих (наших то есть, осмелюсь так выразиться) убеждений <...> дело общественное и большое, ибо Пушкин именно выражает идею, которой мы все (малая кучка пока еще) служим, и это надо отметить и выразить..." (IV, 144). В Москве он с удивлением узнает, что не только И. Аксаков, но и Катков возлагает особые надежды на речь Достоевского и тоже, очевидно, в нашем смысле, а ведь "человек вовсе не славянофил".
Таким образом, понятие "наша партия" расширяется, теряет определенные контуры: слишком разнороден и пестр круг людей, интересы которых будет выражать Достоевский . Писатель дорожит самостоятельностью своей позиции, оригинальностью, новизной будущего слова. Он настороженно воспринимает слова Аксакова о близости, идентичности их взглядов. Пожалуй, не желает и боится близости: "Аксаков объявил, что у него то же самое, что у меня. Это дурно, если мы так уже буквально сойдемся в мыслях" (No 225). "Друзья"-славянофилы тревожат Достоевского не меньше "врагов"-западников. Впоследствии он проговорится в письме к И. Аксакову, что ничего, кроме непонимания, от славянофилов ("своих") и не ожидал: "Кстати, Кошелева статью в Р. Мысли до сих пор не читал. И не хочу. Известно, что свои-то первыми и нападают на своих же. Разве у нас может быть иначе?" (IV, 212). Многозначительное признание. Уверяя разных корреспондентов и собеседников, что выступит "в нашем духе", Достоевский готовился к речи, которую трудно было бы обвинить в тенденциозной, резко определенной лагерной окраске, стремился к согласию, требующему от него устранения всего одностороннего и крайнего. Вот почему, в частности, речь Достоевского вызвала столько многочисленных и разных откликов критики.
Споры о речи затянулись, продолжаясь всю вторую половину 1880 г. Полемика хронологически делится на несколько этапов: первые отклики собственно на речь Достоевского ; реакция на опубликованный текст речи в печати, а затем на ответ Достоевского Градовскому. Завершил дискуссию сам Достоевский , оставивший чрезвычайно ценные наброски ответа К. Кавелину.