-- Ты лгала мне!

-- Николай Федорович, -- сказала она сорвавшимся голосом и в упор, от стола, посмотрела ему в глаза, -- вероятно, вы огрубели в ссылке, если думаете, что женщина может любить преступника.

Слова вырвались, ударили его в лицо и расплылись, раскатились, исчезли, оставив мертвенный холод, мертвенную пустоту. Николай Федорович не слышал, как вышла Елена, сидел на диване, опершись руками о подушку, которую давеча положил на колени, глядел на эту подушку, а видел какой-то узорчатый, аляповато размалеванный холст, который тянулся мимо его глаз: такой холст с вертящимися солнцами видишь иной раз, закрыв глаза, когда сон близок. И не знал, как думать о ней: со страстью, непогасшей под ветрами Сибири, или с ненавистью, еще не проснувшейся, но уже показывающей клыки. Вскоре перед глазами перестали вертеться огненные солнца, раздалась, разрядилась пелена, и он увидел перед собою кошку, вышитую на подушке шерстью; ему подумалось, что раз есть кошка вышитая шерстью, то, значит, есть жизнь, утыканная острыми гвоздями, а раз есть жизнь, то, значит, надо жить так, чтобы не напороться на гвозди.

За окном, вкусно хрустя калошами по снегу, прошли два человека, настроенные весело, хохочущие. "Хруст, хруст" -- впивались в снег их калоши. Николай Федорович тряхнул головой, развел руки, ноющие так, как если бы он нес тяжелый чемодан. Когда он выходил из столовой, решительно ступая, зеркало поймало и отразило его поредевший затылок, короткую шею, вросшую в плечи, темно-коричневый пиджак, висевший, как ему вздумается, неладно. В длинном коридорчике, оклеенном обоями-кирпичиками, на стене висела лампочка с жестяным прожектором, с синеватым стеклом; стояли здесь деревянные сундуки, крытые старыми коврами, сослужившими свою службу и сосланными на сундуки, и ковры, и сундуки, и стены кирпичиками говорили о детстве, о днях безмятежных и милых, об узорчатых скворешнях в саду, о мягкой юбке матери, где, нагонявшись за день по голубятням, так сладко прятать осоловевшую голову; о детских снах, полных солнца, неясных предчувствий и радости говорили эти сундуки, крытые облезлыми коврами; о том, что были дни, когда Богородица нежно глядела с киота на головенку стриженную, склоненную перед нею, и слушала тихий шепот: "радуйся, Благодатная, Господь с тобою". Тогда люди были кроткие, тогда мир был раздольный, гулкий, безбрежный, что снежное поле, закованное морозами, что лес дремучий, полный птичьего говора и стука ломающихся сучьев.

-- Господи помилуй, -- сказал Николай Федорович и сел на сундук.

Он сидел долго; два раза пробегала мимо горничная, оглянув его озорными глазами и колыхая бедрами так, словно сидела на велосипеде; в прихожей Елена велела подать ротонду, велела не ждать к ужину и ушла, веселая, к веселым людям.

Пришел Котик-Кротик, поглядел на Николая Федоровича в раздумье и сказал, поймав себя за ногу:

-- Ты зачем здесь сидишь?

-- Негде мне сидеть больше, Котик, -- сказал Николай Федорович.

-- А ты умеешь говорить: не по топыту копыта...