-- Добрый-то добрый, -- вставила Аделаида Николаевна, -- а как женится, так вожжами жену начнет хлестать. Все они до свадьбы добрые. Помню, в прошлом году на свадьбе у Дмитрия Левонтьича... да, Лена, не забыть, вели предупредить Дмитрия Левонтьича, что в нынешнем году только липовый мед будем брать, все равно цветочного никто не кушает. Давно говорю, что свой пчельник нужно завести...

Все в этом доме шло размеренной поступью, слегка в развалку, слегка с ленцой, но домовито и покойно: на кухне стучали ножи, визжала мясорубка, кухарка ругмя ругала кого полагается; на птичьем дворе петухи раздирали друг другу в кровь жирные малиновые гребни; в каретнике Никита мыл мокрою тряпкою тарантас и линейку, сиявшие и без того, как солнце, потому что редко случалось выезжать; на огороде вдоль гряд, показывая мускулистые ноги выше колен, работали полольщицы. Аделаида Николаевна любила правильную жизнь: вставала всегда в один час, пила чай крепчайший, потом с распущенным белым зонтиком обходила усадебку, потом, надев очки, шлепала толстыми пальцами по клавишам, подбородок её трясся, и рояль выпевал с усердною натугой нечто, напоминавшее ей любимого Шопена. После обеда, качаясь в гамаке, весьма надежно укрепленном, она следила за литературою, высмеивая новшества иногда очень беспощадно. К вечеру она уставала, ей хотелось браниться, но так, чтобы, побранившись, простить, глядела несколько минут на кивот Скорбящей и ложилась на перины, задернувшись кисейным пологом от мух и солнца.

А мы бродили с Леночкой по рощам, по деревне, заходили на стройку церкви или сидели в лугах, цветущих диким клевером и желтоголовыми лютиками. Бывало по проселку озорной ветер вдруг подымет пыльный смерч и далеко несет его, кружа как в танце, а мы глядим -- и счастливы; или на реке, идущей тихо, что старость, но играющей, что юность, яркими гривенниками солнечной ряби, вдруг выкинется плотвица, сверкнув чешуей, и скроется, и круги побегут вокруг -- а мы счастливы. Солнце, по маю, было еще нежное, непроворные и зыбкие облака стекленели у горизонта, будто прилипнув к голубому дну голубого и нежного неба. Я целовал Леночкины руки, уже успевшие загореть до локтей, и её теплыми ладошками, пахнущими травой, грел свои щеки, свои глаза, свой лоб.

II.

Днем, до обеда, когда Аделаида Николаевна гудела басами, налегая на левую педаль, и думала, что это Шопен, а я читал Леночке на балконе вялые эпизоды нового вялого романа, прибежала запыхавшаяся Дарья с обстреканными крапивою ногами, с развившейся, разметавшейся по спине косой, поглядела на нас белыми глазами и сказала, еле передохнув, что Старостину Машу зашибло на стройке на смерть. Леночка вскрикнула, побелела и вдруг закусила губы, глядя на меня с ужасом, и только слышно было, как в гостиной гудят басы. Я схватился за фуражку.

-- Ах, какой ужас! -- прошептала, наконец, Леночка, едва двигая побелевшими губами. -- Когда? Идем же, Саша... Мама, перестань играть!

-- Пошла это на стройку, -- захлебываясь, рассказывала Дарья, подымая подол и утирая слюнявые губы, которые блестели, -- думала, что на стройке отец, а за отцом из волостного писарь послал, Маша и побегла отца искать. А край леса-то и обвались, да бревном ей в грудь. Что дыму, что пыли! Лежит ни жива, ни мертва, черная, ноги раскорячила, и крови нет, а народу-то, народу ... За фершалом побегли.

-- Боже мой, горе какое. И Никита знает?

-- Никита на выгон за лошадьми пошел.

Из гостиной вышла Аделаида Николаевна, сделала богобоязненное лицо и покачала головою, причем серьги её затрясли рубиновыми подвесками. Леночка взяла книгу, положила на стол, снова взяла, и тонкие пальчики её, сжимавшие переплет, были жалкие-жалкие.