-- Эк огрело, что свекровь ухватом. И ни крови, самое последнее дело.
-- Не трожь, малый, ее, покеда начальство не запротоколит.
Бабы выли легонько, для приличия; я хотел подойти ближе -- не допустили: "это смерть", -- тупо подумал я, глядя на мертвенный цвет её лица, цвет лёгкого синяка, когда зашибешь колено, на глаза под сощуренными веками, глядевшими каменно и как будто чуть-чуть хитро: знаем, мол, вас, толкуйте! Как будто облако, невидимое никем, стояло над нею, она подняла бы голову, расправила бы смятые плечи, но облако давило, налегло, плотное, не давало встать. "Это смерть".
-- Никита идет. Толпа обернулась на эти слова, сказанные напуганным шепотком, обдернулась, глядя любопытно и молчаливо. Никита шел по лугу в новеньком, с воскресной ярмарки, картузе, тяжело ставя грузные ноги в сапогах, тоже новых, гармоникой, в складках которых серела пыль, и, прищурясь, упрямо глядел перед собою, сжав и с неловким каким-то вывертом пригнув к бокам кулаки, поросшие длинным волосом. Был он огромен, лубочно красив и насторожен, насыщен жалящей, злой кручиной, и чудилось, что вот подойдет, занесет руку размашисто -- и ударит первого, кто ему не люб. Он наступил на осколок кирпича, и слышно было, как кирпич скрипнул, рассыпался под его ногой. Передние стали пятиться, толкая задних локтями, толпа подалась, осела, узкая дорожка опросталась в ней, и в конце её Никита увидел Машу, её смятые плечи и бесстрастное лицо, повернутое к нему навстречу; он не поднял головы, ни один мускул не заиграл на его крепком, скуластом лице -- все шел так же, как давеча, тяжело ставя плохо гнущиеся в коленях ноги, и так же грузно падали его шаги, будто молоть падал на землю, и земля стонала под ним. И когда вошел в толпу, толпа сомкнулась сзади, надвинулась, наддалась без шума, без голосов.
У трупа Маши Никита остановился, поглядел ей в лицо и, тихо подняв руку, снял картуз; глядел на нее, не нагибаясь, не сдвигая бровей, только медленно переложил картуз с правой руки в левую, потом опять -- из левой в правую. И Маша, мертвая, глядела на него встречно, будто с хитринкой, по мертвому каменной: не знобись, мол, Никита, что тебе во мне! На лужке ребята гоняли чижа, визжали, ссорились, бегали наперегонки. И было слышно, как дышит толпа -- душно, как в церкви, в святую заутреню.
-- А, мать честная! -- не выдержал в толпе мужик, тот, что намедни рассказывал, и хлопнул себя по бедрам в сердцах, -- строют туды-ж, душу их так-растак! За лесами углядеть не мог, аль артельщик, глумной, в острог захотел? Подавай артельщика на ответ, будь он, анафема, неладен!
Никита обернулся не торопясь, поднял на мужика сумрачной взор, улыбнулся криво, открыв край ряда крупных блестящих зубов.
-- Не надо, отец, -- сказал он хрипловато. -- Брось.
Повернулся и пошел прямо на толпу, которая сызнова раздвинулась послушно, открыла чистое русло перед ним. Никита шел по дороге, вздымая сапогами пыль, неся в руках картуз, ветер набегал на него сбоку и трепал его волосы, аккуратно срезанные на затылке в скобку: каждое утро, надо думать, намурлыкивая душевное, подчесывал их и думал о том, как заведут на клиросе, загнусят, голубчики, ликующего Исайю. В ту же пору со стороны волостного, красный от старческого бега, выбежал староста, борода его разошлась по ветру, белая. Никита не оглянулся, не остановился -- шел дальше, к полю, где, ровно бархат, выгнулись полосы щедрой молодой ржи и где солнце, раздернув занавески облаков, беспечально и весело любило землю, рожь, людей, смерть. Что солнцу?..