В эту минуту в приемную вошли новые посетители. Среди них была молоденькая, свеженькая барышня, вызвавшая громким голосом студента Иванюка. От нее самой и от звонкого голоса пахло здоровьем и молодостью. Была ли смешной названная фамилия, или ее так весело выкрикнула барышня, только кругом стало вольней дышать. Разговор пришлось прекратить. Ханыкин взял студента за обе руки и, потрясая их, попросил почти молитвенно:
-- Я надеюсь на вас, не покиньте старика. Я так еще все путаю; где истина, где вздор -- все перемешалось. Но ведь нужно же что-нибудь делать... как-нибудь.
Почувствовав в своем голосе дрожание, Ханыкин быстро вышел из приемной, благодаря чему немного просветлело в голове. Студент сошел его проводить.
-- Голубчик, -- говорил Ханыкин жалобно, как ребенок, -- дорогой мой, коллега... Что же это? Может быть, это можно будет выяснить. Сам я не могу, во мне, понимаете, начинает кипеть злоба.
В нем действительно пробудилась злоба. В сущности, это было то же раздражительное состояние, с которым близко знаком всякий педагог его возраста, но сюда привешивалось еще мучительное сознание полного своего бессилия. Началось с того, что студент Беловах показался не таким уже симпатичным, каким был прежде, раньше он не прибавлял к разговору слов: "дорогой", "ну уж" и проч., держался более просто и не впутывал в отношения излишней развязности. Швейцар, подававший пальто, с оскорбительной небрежностью тряхнул поданным пятиалтынным и нехотя открыл дверь. Налетевший на крыльце ветер едва не сдул с головы фуражку.
Все это раздражало и делало путь утомительным и долгим. Ханыкину уже начинало казаться, что в душе стерлась всякая печаль, уступив место одному недовольству, было скверно и хотелось злиться, как часто, в дурную зимнюю погоду, когда кружит резкий, сухой снег, хочется злиться на дворников, загораживающих дорогу и скребущих снег прямо на ваши ноги. "Все это мелко и отвратительно, -- подумал Ханыкин, -- отвратительно и мелко до стыда".
Конечно, ему не нужно было ходить к Беловах. Теперь Беловах думает, что старик потерял голову и расклеился духовно и физически, а это оскорбительно. В печали человек должен быть гордым: кто дает радость, тот дает и испытание -- так нужно Богу, который владеет миром и человеческими сердцами. Жаль сына и того, что он мало пожил, больше же всего жаль себя, потому что вот Беловах знает, почему застрелился Ника, знает ещё мадам Дюваль, совсем чужая и, конечно, развратная женщина, каких много на Невском, на Морской и везде, везде, где только можно поймать мужчину. А Беловах щадит, выдумывает небылицы. Знает Беловах, знает чужая женщина, а ему, отцу, приходится допытываться и вымаливать истину, как нищему. Вот это и есть самое оскорбительное.
Ханыкин долго плелся чопорными, серыми улицами; его толкали прохожие, а откуда то взявшаяся собачонка долго бежала за ним, хватала за ноги и пронзительно лаяла. До дому он добрел окончательно утомленный. У самых дверей он встретил женщину, которая показалась ему знакомой. Она быстро прошла мимо Ханыкина, слегка скользнув по нем светящимся взглядом, потом повернула и перешла улицу. Без сомнения, это была мадам Дюваль.
IV.
Прошло несколько дней, в которые спокойствие как будто возвратилось к Ханыкину, по крайней мере не было ни одного обморока, и уроки он досиживал, почти без труда владея собой.