-- И Бога-то оттого у меня не было, что меня самого не было. Я растерял себя. В чем же Ему было быть во мне, когда я -- раздробился, разделился на отдельные дроби какие-то, бесконечные и неправильные, и весь ушел в пустоту. Не в пустоте же Ему быть.
-- Значит, даже и Яшки своего у вас не было?
-- Не было.
-- Плохо дело: он хоть и разбойник, но все-таки, ежели на своем месте, то нужен : он бытие наше свидетельствует.
-- Вот-вот! -- обрадовался архимандрит. -- Поняли: я не имел свидетельства о собственном своем бытии: самовар был реальнее меня. Он все-таки пел и шумел, и няня его ставила, и в нем был жар, некая его онтология. А у меня ее не было. И стреляться мне было глупо: умнее было бы в самовар выстрелить: он больше моего существовал.
-- Стреляться всегда глупо, -- сказал архиерей. -- К шуту -- не к ночи будь помянут -- можно и без стрелянья отправиться.
-- Однажды, только однажды, -- с какою-то тоскою, почти не слыхав слов архиерея, продолжал Евфросин, -- я схватился за револьвер: я в то время уже забросил книги и только пил свой чай и выхаживал все ночи напролет -- в какой-то холодной дрожи, -- и улыбнулся мысли этой: застрелиться мне, не существующему? -- да ведь для этого надо сначала существовать. Мне казалось: я выстрелю себе в грудь, и пуля пройдет, куда надо, а я останусь жив -- потому что грудь моя сама по себе, а я сам по себе, -- "я", т.е. все остальное, чтС не грудь; я прострелю себе ладонь, в ней будет боль, будто дыры, а все остальное во мне не будет даже знать об этой боли, потому что общего и цельного во мне даже и бСли быть не могло: я и болью и кровью своей не мог бы доказать себе, что я существую. И "я" человеческое, существующее, и Бог -- они живут в человеке, а не в кусочках человека. На цельного же человека меня не хватало.
-- Не хватало! -- опять прервал архиерей. -- Вы очень темно говорите. Но ничего, я пойму. На человека не хватало. Это страшно, хоть и темно.
-- И вот в эту ночь я дома уж ходить не мог. Гнало меня что-то вон. Я оделся и вышел из дому. Я исходил город вдоль и поперек; иногда ловил себя на том, что несколько раз возвращаюсь на одну и ту же улицу. Уйду -- и вновь вернусь. Но к утру я, помню, очутился на окраине города, почти за городом. Серенький осенний день начинался. Заря брезжила. Пели петухи. Я очень озяб и проголодался. Набрел на какую-то ночную харчевню, ее запирать хотели: было уж очень поздно, и народ выгоняли. Было в ней сильно накурено и надышано за ночь, -- и водкой пахло. Водку терпеть не могу. Я сунулся было: хотел что-нибудь поесть, но стало противно, голова закружилась. Я вышел -- в харчевне вслед засмеялись: за пьяного сочли. И побрел дальше, совсем за город. Роса лежала на траве, седая, холодная, крупная. Я шел по лугу. Еще, когда в слободке был, я будто звон слышал. У нас под городом монастырь известный, годуновских времен. Я и забрел в него: хотел купить просфор, есть очень хотелось: я вспомнил, что целый день не ел. Вошел в Св. ворота; просфоры в окошке в самых воротах продавали. Я с детства это помнил и очень любил есть просфорку с чаем, невынутую.
-- Вот-вот, -- отозвался архиерей. -- За десять копеек, толстую, как протопопица, -- румяную.