-- Постучал в окошко -- монах открыл заслонку, старый, борода с зеленью "аки козмона", как в иконописных подлинниках говорится, значит, небольшая -- и не дал мне слова сказать: "Просфорочку, -- говорит, -- желаете? Удались сегодня просфоры. Святой великомученик Димитрий, его же память ныне совершаем, помог. С румянцем. К обедне успеете. Ничего, что отзвонили. Сегодня служит отец Памва; он медлителен. Успеете еще вынуть до "Херувимской"". Подает мне просфоры, в бумажке, и еще подает просфоры: "А это тебе, раб Божий, послушание. Я все поджидал: кого Бог пошлет? Тебя послал. Сии просфоры на обедню ты подай. Грех случился: я не приметил, как о. Питирим, сожитель мой, ушел, и просфоры с ним в церковь не послал, а мне уж год как заказано вечное поминовение за "в неведении сущих и себе спасения не ищущих"...

-- Опять детское богословие пошло! -- прервал архиерей. Такого поминования ни в каких последованиях не указано!

-- Вот, я беру просфоры -- и свои, и эти, -- протягиваю за свои деньги, а монах не берет: -- "И не возьму, -- говорит, -- а еще тебе в ножки поклонюсь, что на обедню отнесешь. Тебя сам Бог принес. Я все сердце себе расстроил: отойти из просфорни не могу, послать нИкого, -- а как их без молитвы оставить..." -- "Кого?" -- "Тех, кто сам себе молитвы не желает и спасения не ищет и без Спасающего живет. А частицы вынут -- и сии, сии не молящиеся, как бы ликами своими пред Агнцем кротким предстанут и с Ним на дискосе возлежать будут, как на вечери, и кровию Его честною омоются. Поди, раб Божий, в Церковь, поди, подай, помолись за сих немолящихся. Тебя Господь за них спасет". -- И взял я просфоры и понес в Церковь. А сам не знаю, как вынимают. Достал из бумажки свою просфору, хотел съесть по дороге в собор, смотрю: на верхушке Богородица выпечена -- и так аккуратно, так хорошо, точно икона из кипариса вырезана. Неловко даже есть. Я низСк у просфоры отнял, но весь аппетит пропал. Вспомнилась харчевня пьяная -- как я там есть хотел. Нет, не могу есть. И вспомнил я, смотря на эту Богородицу на просфоре, -- вспомнил я...

-- Хлеб ангельский?

-- Да, его, детский мой "хлеб ангельский", -- и Арину "людскую" и как я его принимал тогда, тихий мальчик, и тС счастье мое, и истину какую-то, несомненно меня тогда живЗвшую. Ведь я же тогда жил, я же не завидовал тогда самовару, что он живее меня, -- и гдИ же все это? Я ли перестал быть -- или... или я забыл что-то, только забыл живЗвшее меня, и могу вспомнить и, если вспомню, буду опять жить. Тогда я был Женя; это Женя принимал хлеб ангельский, -- но он, мальчик Женя в синей шелковой рубашке, беседовавший с Ариной, тайком постившийся и знавший какую-то тайну, которую я не знаю, а ей имя: жизнь, -- он я ли? Я, вот на паперти глупо держащий просфоры в руках и не знающий, что с ними делать? -- или я уже -- совсем, совсем другой, не он -- и ЖИнина во мне уже ничего нет, ни кровинки в теле, ни волосика на голове, ничего, ничего? Нет, я -- не другой, -- вернее: я -- и другой, но я -- и Женя: другой, потому что не живу, а он жил, но я и Женя: иначе как же бы я помнил о Женином "хлебе ангельском", об этой его истине и святыне? Ведь ее знал только Женя, ведь "хлеб ангельский" был только у Жени, -- это все не мое, это Женино, но это и во мне, это я помню, это я вспоминаю. Помню! Вспоминаю! ЧтС же это? ЧИм же, чИм же я помню? Чем-то, очевидно, ЖИниным, а не моим, чтС еще осталось во мне от Жени, что и мое и его вместе, потому что оно во мне, все-таки во мне. Между мной и Женей есть некая ниточка -- тонкая, о, совсем тонкая! -- но если бы ее не было, я не вспомнил бы ЖИнина "хлеба ангельского". Эта ниточка -- память. О, это ясно! Но чтС она? Наука мне говорит, и она права, что во мне все новое: ни кровинки от Жени не осталось: и кожа, и волосы, и мозг -- все новое, значит, не это все помнит о Женином "ангельском хлебе", которым он жил. ЧтС же это Помнящее во мне, -- хранящее в себе "хлеб ангельский"? Безумный, безумный: кАк же я не понимаю этого? -- да ведь это так просто -- это -- моя бессмертная душа. Она одна, -- только она, -- одна у меня с Женей. Она -- это я, и это -- Женя. А у Жени был хлеб ангельский, у Жени был Бог. Значит, и у меня...

Я не смел думать дальше. Как хорошо! Я не верил, что может быть так хорошо. И вдруг я заметил, что я все еще стою на паперти у дверей собора с просфорами. "Да, я должен их вынуть. За кого же? Вынимают всегда за кого-нибудь". И я с ужасом заметил, что я забыл, за кого мне монах велел вынуть просфоры. Из собора доносилось пение. Я не знал, что поют, не понимал, что, должно быть, ужасно поздно. "Женя должен знать, за кого вынимают. Он мне подскажет", -- подумал я. Я вошел в собор.

Я подошел к монахам, певшим на клиросе и протянул просфоры. "Чуть-чуть не опоздали. Херувимская начинается, -- сказал мне пожилой монах. -- За кого вынуть? Записка есть?" -- "Нет". -- "Ну, на словах можно". И Женя, правдивый Женя, подсказал мне: "за неверующих". -- "За неверующих нельзя, -- строго сказал монах, как будто даже обидевшись. -- За всех православных христиан можно".

-- Яшкин перевод! -- воскликнул архиерей. -- Без Яшки не обойдешься. И тут поспел! Переводчик!

И мне вынули просфоры, и монаховы, и мои. Я отнес просфоры монаху, а свои понес домой. Я дал их няне. "Обрадованный мой! -- всплеснула она руками. -- Да никак ты у обедни был?" -- "Женя был, няня". -- "НАко, скушай, скушай скорее хлебца ангельского. Ведь ты не ел ничего?" -- "Ничего, няня". -- И она мне дала просфорку, а я ее унес к себе в кабинет, а там я плакал над ней, как Женя.

Архимандрит замолчал.