Прадеду не пришлось порадоваться, прислушиваясь к звуку ее шагов. По лицу Петра он понял все. А когда она вошла к нему, он имел силы только махнуть ей рукой и отвернулся от нее. Она еле поднялась обратно к себе и стала на колени перед образом. За всю ее жизнь ей не было тяжелее и страшнее. Сердце ее разрывалось. Ей слышались ее собственные легкие, быстрые шаги, идущие за ним и с ним - назад к отцу. Она слышала уже свой собственный голос, который нежно и с силой говорил: Да!

Тоска мутила ей сердце до боли, до долгого, ожидающегося замирания, до страшного перерыва в биении, но она и тогда, в эту страшную минуту, сохранила последнюю силу выговорить то, к чему привыкла за два года:

- Радуйся, невеста неневестная!.. неневестная!.. - повторила она с отчаянием и приникла лицом к холодному полу.

Она верила впоследствии, что ей не пережить бы эти минуты и не перенести всего, что послала ей судьба, если б в эту минуту не стал над ней ангел, тихий и светлый, ангел Благого Молчания с руками, безмолвно скрещенными на груди. Своей неописуемой, блаженной, всепритишающей тишиной он не дал ей встать с пола дотоле, поколе кроткий покой этой небесной тишины не коснулся ее сердца и души и не оживил их для новой тихой жизни. А с прикосновением этой тишины она встала с земли и, затеплив от лампады восковую свечу, тихо открыла акафист Богоматери - и прочла его весь, не отрываясь, и горячие слезы свечи одни падали благоуханным воском на пожелтелые листы. Она не смыла этих восковых слез с пожелтелых листов.

----------------------

Пошли длинные, медленно текучие дни. Она уже не замыкалась на антресолях. Она по утру, как встарь, до сговора, целовала руку у отца и матери, разливала им утренний и вечерний чай и обедала вместе с матерью, но, сделав, что нужно, тотчас же поднималась к себе наверх. Но постилась она еще строже, чем постилась внизу, неопустительно бывала, утром и вечером, у церковной службы, всегда была одета в черном... И яснее и резче, чем тогда, когда она была заперта на ключ на антресолях, уже не мать одна, а весь дом, и больше всех - отец, чувствовали: "отрезана, отрезана". Она несколько раз просилась в монастырь. - "Молись здесь, - отвечал прадед. - Кто тебе мешает?", и уходил от нее. Она молча покорялась. Но ей было тяжело, - тяжелее, чем под замком: тогда она знала - что это временный гнев отца заключил ее, и она была совершенно одна. Теперь она была в семье, но с каждым днем дальше и дальше уходила она от семьи, не по своей воле. Ангел Благого Молчания стоял над нею и звал ее в свои тихие места. А, сойдя с антресолей, у нее было меньше и меньше времени быть с ним. Она молилась ему, чтоб он проник своим святым молчанием в страдающее сердце отца. Но прадед, по-прежнему, упрямо твердил ей: "Икон много. Комнат много. В доме слышно, как муха пролетит. Тихо. Молись. Пока жив, в монастырь не пущу. Умрем с матерью - тогда иди, хочешь, здесь свой открывай". Она замолкала. А он, один, ходил в пустой зале, слабо освещенной алой лампадкой перед Спасом. Люстра чуть-чуть звенела своим тонким стеклярусом в стене на его шаги. Лик Спаса был темен и строг. Только золотой венец над ним, с жемчужными буквами ярко сиял окровавленным золотом. Прадед ходил из угла в угол, - не в тот, где висел образ, - он учащал шаги, как будто нагоняя кого-то, и внезапно останавливался перед темным окном, в котором глухо чернел занесенный снегом сад, за которым был пустырь, а далее виднелись, невидимые теперь, кресты монастыря. Пристально глядел в окно - и вслух произносил:

- Не дам!

И вновь шагал по залу в великой тоске. Он избегал смотреть в передний угол, где сияла лампада, но когда взор его внезапно останавливался на кротком и строгом лике - он чувствовал, в душе, что слова его безумны, и не дать Тому, Кто глядел на него с кротостью и с печалью, он не может, захочет - не посмеет, - и широкая тоска разрывала его сердце.

- Зачем же Ты дал мне ее? - глухо волновалось его сердце, - зачем дал, если берешь себе?

И безумное желание хоть еще ненадолго, хоть на месяц, на год задержать ее при себе, слышать ее шаги - пусть тихие и не те, которые ждались, - с антресолей, но все-таки шаги, - охватывало его всецело. И на утро он сухо и твердо поучал дочь: