В самом деле, в тихом и неторопливом Петре Ильиче был вкус своеобразного художника: он любил шелковый товар за его тонкое изящество, нежность тканей, их благородную простоту, - и умел тонко понимать трудный секрет соответствия ткани с чертами лица и складом фигуры, - и выбор его почти всегда был безошибочен: он, осведомившись о желании, цвете и сорте материи, предлагал покупательнице именно то, что было ей к лицу и к фигуре. Иные губернские дамы даже не называли ему ни цвета, ни сорта, а прямо просили - без слов "понять" их - и на губернаторском балу, "понятые" Петром Ильичом дамы весело порхали в вальсах и кадрилях, на зависть тем, кто одевались по собственному, хлыновскому вкусу, не догадавшись попросить Петра Ильича, чтоб он "понял" их.

Но не одни дамы обращались к Петру Ильичу с просьбою "понять" их: о том же просили заслуженные протопопы, приезжая заказывать новые облачения для архиерея, и монастырское казначеи, сооружая новую ризницу. Петр Ильич расспрашивал подробно о том, какие иконостасы в соборе: золоченые или серебряные, и на каком свету позолота, на киноварном или лазоревом, и каков архиерей или архимандрит: тонок ли, тучен ли, легок ли на ходу или тяжел на подъем, и многосвечно ли паникадило в храме или храм темен, и еще о многом другом, - и, все сообразив, не сразу объявлял свое решение, но, придя в лавку, приказывал мальчику подать кусок парчи за таким-то нумером, - развертывал кусок - и предъявлял парчу или бархат протопопу и казначею.

- Собор у вас темен. Не ошибемся мы с вами, ваше высокоблагословение, если на этом остановимся.

И не ошибались. Довольный архиерей или архимандрит в следующий раз прямо посылали к Петру Ильичу с приказом: - объявить ему потребное и взять, что он укажет, без выбирания:

- Он меня поймет, - повторял архиерей или архимандрит фразу хлыновских дам. И Петр понимал.

В торговле он был незаменим. Бывало, что, не найдя его в лавке, покупатель уходил и возвращался позднее с вопросом: "В лавке ли Петр Ильич?" Иван Прокопьевич Подшивалов, не вводивший никаких перемен со смертью отца, тем паче дорожил Петром Ильичом, хоть недолюбливал его. Петр Ильич запирал лавку и тихонько шел домой, с ключами. Дома кормил птиц, а вечер сидел один за самоваром, за книгой. Читал он всякие книги, но, кроме житий святых, любил русскую историю; приблизившись к старости, и историю оставил, а к житиям добавил псалтырь, которого и раньше был великий знаток, и помнил наизусть целые кафизмы, особенно же любил сто осьмнадцатый псалом: "Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господнем".

Другу своему, диакону, он даже не раз пенял, что мало тот читает псалтырь.

- В бурсе очень налегали на него; бит я был за него неоднократно, - говорил в оправдание диакон, но Петр Ильич не принимал этих оправданий.

- Что ж, что бит! - возражал он, - это в ребячестве было, забыть о том пора. А вы слушайте только, отец диакон! Какие словеса - слаще птичьего пения: "ВоздремА душа моя от уныния, утверди мя в словесех твоих". Я еще в юности это любил: утешительно и душу обновляет. "ВоздремА душа" - повторял он, - и как объяснена вся горечь земная наша: "от уныния": сном от уныния дремлем.

- Высоко это! - сказал диакон, - не поймешь.