-- Ты знаешь, Толстой ушел!

"Уход" Толстого для нас был величайшим событием, таким примерно, как если б гора, настоящая гора, действительно двинулась бы куда-то по евангельскому слову.

Ушел! Он ушел!

Теперешним поколениям трудно понять, что значило это для нас.

Толстой действительно представлялся не нам только, а всему русскому обществу огромной, высочайшей горой, предельной вершиной русского народа и русской культуры. Подошвы этой горы, ее склоны, ее скалы, утесы, ручьи, водопады, леса, луга -- все было великолепно и единственно; ее вершина сияла ослепительно алмазами своих вечных -- воистину и несомненно вечных -- снегов, вознося их в синее, тоже вечное, небо. Высота этой горы и чистота этих снегов -- личности и учения Толстого -- была несомненна, непререкаема и очевидна для всех нас. Но мы, люди русской равнины 90-х и 900-х годов, не поднимавшиеся выше подошв этой горы, мы не могли не думать: "Гора прекрасна и высока, снега ее чисты и белы, но она одинока и недоступна, снега холодны, и наша равнина по-прежнему остается в мраке и унынии: гора не сходит в равнину..."

Мы, даже те, кто, как я, не мог оправдываться полным незнанием Льва Николаевича,-- мы стояли пред Толстым, как пред горой, которая, сияя и сверкая вечными снегами, молчала на один наш вопрос. Для меня он слагался так: "Вот все, кто заимствовал от него, как от горы, лишь малую долю его чистых алмазов -- его мыслей и чувств,-- все,-- как милый мне Картушин, как десятки, сотни других,-- все стремятся осуществить, исполнить то, чему он учит: бросают свои семьи, отказываются от денег, от преимуществ образования, от общественного положения,-- и уходят, как нищие, как странники, "взыскивать невидимого града" правды и любви, уходят и тонут в народном море, разделяя все его невзгоды и труды, все уходят, а он -- источник и первый двигатель всех этих уходов,-- он остается неподвижен,-- живя в осуждаемой им же самим своей усадьбе, в условиях жизни, столько раз им обличенных,-- и никуда не уходит... Неужели же, думалось, неужели же он, гора, не сделает того, что делают холмики и бугорки?"

В этих раздумьях у меня лично не было ни малейшего осуждения Толстого. В этом было страстное, почти религиозное ожидание. Казалось, если б он это сделал -- если бы гора тронулась,-- равнины не могли бы остаться мертвы -- в них загорелся бы огонь религиозной жизни. Что это было не мое только одинокое чувство, свидетельствует замечательное письмо некоего студента Бориса Манджоса, с которым он в первой половине 1910 года обращался ко Льву Николаевичу: "Вы пишете в одном из своих сочинений о всех своих исканиях правды и Бога. А что, если Вы прошли все шаги в своих исканиях и не сделали только одного последнего, чтобы спасти человечество?.."

Теперь, после "ухода", после 18 лет изучения последнего периода жизни Толстого, теперь мы знаем, что сам Толстой знал, чего хотели от него мы, любившие его или удивлявшиеся ему,-- и сам давно и глубоко хотел того оке. В ответ этому студенту Толстой писал: "Ваше письмо глубоко тронуло меня. То, что вы мне советуете, составляет заветную мечту мою... Нет дня, чтобы я не думал об исполнении Вашего совета". Теперь все знают это, но тогда -- это знали, быть может, 3--4 человека во всем мире. Для всех же гора оставалась по-прежнему великолепной и по-прежнему неподвижной. И образовалось такое отношение к Толстому в русском обществе: да, великолепно все, что он говорит, но сам же он показал, как далеко это от жизни; вот и у него, у кого такая была и есть сила сказать, нет силы исполнить. Я так не говорил и не думал: после посещения Ясной Поляны я понял, как безмерно тяжело ему его сидение в "усадьбе", и я думал примерно так: "Что ж, прекрасно и его сидение там, он стар, ему 82 года, он слаб, даже поездка в Москву приводит его к болезни, он уже не уйдет никуда, хорошо было бы и то уж, если б как можно дольше он продолжал свое яснополянское сидение..." Я понимал, сколько добра в его ежедневном, невидном труде, во всем, что исходит от него, я жалел и любил его... Но... Но одна мечта... с грустью и скорбью была похоронена навеки: мечта-надежда на то, что он встанет ипойдет,-- и этот его шаг ухода... разбудит духовно спящих -- русское общество и культуру. Хотелось до тоски, до отчаяния хотелось услышать эти будящие совесть, как грозные "шаги командора", тихие старческие шаги его, с котомкой странствующего по необъятным русским полям... Эта мечта была так прочно погребена, что рука моя не поднялась бы написать ему то, что написал не знавший его лично студент: зачем причинять ему боль? Не уйдет. Скорбя и соболезнуя, доживет в Ясной Поляне. Умрет, не уйдя. 82 года. Какие уж тут "шаги командора"? Старость. Болезнь. Немощь. Гора останется горой: прекрасна и неподвижна.

И вдруг это известие! Невероятное, безумное: гора тронулась с места.

Ушел! Он ушел!