Случилось это осенью, в холодный октябрь. Глинский возвращался домой поздно, часу во втором. Дул ветер. Было безотрадно. Даже нельзя было сказать, о чем думал и думал ли вообще? Прийти поскорей домой, пройти в спальню, раздеться и лечь. Хорошо, если дуреха-Аннушка догадалась затопить печь. Да нет, не скажешь -- не сделает.

Глинский поднимался по лестнице и тяжело переводил дыхание. Каждая ступенька, каждый поворот, отвалившаяся штукатурка на стене, пятно -- все было так знакомо, что уж совершенно не замечалось; словно в пустыне шел. Он открыл дверь и увидел в передней большую корзину и дорожный чемодан; в столовой было светло. Вероятно, там услышали шаги. Освещаемая сзади лампой, вышла пожилая, полная, с округлой грудью женщина и остановилась в дверях. Глинский сейчас же узнал свою жену. Она показалась ему гадливой -- это было первое впечатление. Он полуповернулся к ней, снимая пальто. Полунамеренно медлил. Знакомые и чужие глаза смотрели на него. В них не было страха или чувства виновности, но и не было усмешки, как тогда в коридоре. Они смотрели равнодушно и были утомлены от дороги и прожитой жизни. Еще и другое в них было, совершенно незнакомое.

Глинский посмотрел ей в лицо, отвел глаза, опять посмотрел. Потом направился в столовую, но выждал у двери, давая жене отойти -- чтобы не дотронуться до нее. Она это поняла и отошла.

-- Вот, -- сказал он, -- приехала ты.

В это время пробили часы.

-- Да, приехала. Вчера.

Она молчала, потом несмело и, как ему показалось, неискренно добавила:

-- Не прогоняй меня.

Глинский сделал вид, что не расслышал. Он ходил по комнате, не глядел на жену.

-- Ты постарел, -- сказала она.