Можно приговорить преступника и къ смертной казни, "если нѣтъ другого средства спасти жизнь большему числу людей; это все равно, что убить бѣшенную собаку" {Вольтеръ: "Цѣнность правосудія и гуманности".}.
Отсюда очевидно, что детерминисты не были безоружны передъ преступленіемъ и гораздо раньше англійскихъ философовъ установили ни только полезность, но и законность наказанія. Но для нихъ наказаніе имѣетъ смыслъ только какъ огражденіе общества; этотъ взглядъ ихъ обновляетъ и гуманизируетъ варварское законодательство, обращавшее магистратъ не столько въ судью, сколько во врага обвиняемаго. Прежде всего детерминисты думаютъ о томъ, какъ предупредить преступленіе. "Каждый дуракъ, если его слушаются, можетъ наказывать за преступленія. Настоящій государственный человѣкъ умѣетъ ихъ предотвратить. Онъ простираетъ свою власть не только на поступки, но еще больше на волю людей".
"Лучше, -- говоритъ Вольтеръ, -- предупреждать несчастія, чѣмъ только карать за нихъ". Для этого надо измѣнить характеръ преступника, такъ какъ характеръ-то и есть настоящій виновникъ его проступка: "дѣйствительно, характеръ состоитъ изъ преобладающей страсти, хорошей или дурной, затѣмъ изъ страстей подчиненныхъ, и, наконецъ, изъ чувствъ, рѣчей, дѣйствій, внушаемыхъ этими страстями" {Дидро.}. Слѣдовательно, надо, чтобы характеръ человѣка воспринялъ привычку думать и жить согласно съ собственнымъ благомъ и съ благомъ общества. Отсюда то значеніе (дѣйствительно, очень важное), которое Гельвецій въ своихъ работахъ придаетъ воспитанію. Не онъ ли, такимъ образомъ, подготовилъ, и во всякомъ случаѣ, опередилъ психологическую англійскую школу и еи великихъ теоретиковъ воспитанія характера.
Когда преступленіе уже совершено, философамъ остается еще рѣшить два вопроса: по какому праву и какимъ способомъ будутъ карать преступника? Они категорично отвѣчаютъ: по праву общества защищаться и единственнымъ способомъ, достойнымъ человѣческихъ существъ, судящихъ себѣ подобнаго. "Главная и конечная цѣль наказанія -- безопасность общества. Всѣ частныя послѣдствія наказаній, -- предупредить, исправить, устрашить, -- все это должно быть подчинено, должно зависѣть отъ главной и конечной цѣли -- общественной безопасности.
Дѣйствительно, такъ какъ ихъ практическая философія гласитъ, что высшее благо это счастье наибольшаго числа людей, то, въ глазахъ законодателя, только тотъ дѣйствительно виновенъ, кто покушается на это высшее благо, т.-е. на общественное благополучіе. Пусть же вычеркнутъ изъ уголовнаго кодекса всѣ преступленія, якобы оскорбляющія Бога, какъ-то святотатство, кощунство и еретичество, все, что касается отношеніи человѣка къ божеству. Богъ не только, какъ говорили въ тогдашнихъ судахъ, "естественный судья", онъ и единственный судья подобныхъ грѣшниковъ, если они и согрѣшили. Отсюда вытекаетъ не то, что преступника слѣдуетъ "отправить предъ лицо естественнаго судіи", какъ съ отвратительной деликатностью говорили тогда, а то, что человѣческому суду нечего дѣлать съ подобными обвиняемыми: "Чисто внутренніе проступки люди не должны наказывать. Эти проступки извѣстны только Богу, и только Онъ можетъ быть ихъ судіей и мстителемъ {Энциклопедія, ст. Преступленіе.}."
Къ тому же, такъ какъ наказаніе всегда "должно вытекать изъ сущности дѣла", то священникъ можетъ, если желаетъ, карать виновнаго еретика, "лишая его преимуществъ, которыя даетъ религія, отлучая его, напримѣръ, отъ церкви", но никогда не отлучая отъ общества, которому виновный не приносилъ въ жертву свое право свободы мысли и вѣры. Одно изъ преимуществъ договора (дѣйствительнаго или фиктивнаго, асе равно), въ силу котораго каждый гражданинъ соглашается быть членомъ общества, то, что договаривающійся, поступаясь частью своей свободы въ интересахъ большинства, требуетъ, чтобы эта часть была точно указана. Напримѣръ, нрава, которыя онъ даетъ надъ собой судьямъ, должны быть ясно опредѣлены, а преступленія и наказанія точно установлены законодательствомъ. Онъ не хочетъ больше зависѣть отъ судей, которые по собственному произволу опредѣляютъ важность преступленія и соотвѣтственнаго ему наказанія. Но именно въ ту эпоху всѣ приговоры были произвольны. Въ нашей странѣ наказанія всегда произвольны, -- это своего рода правило, правило подавляющее и постыдное" {Серванъ. "Бесѣда объ отправленіи уголовнаго судопроизводства". 1766 г.}.
По словамъ одного современника-писателя, въ тѣ времена можно было но желанію обвинить подсудимаго, или же назначить надъ нимъ болѣе подробное слѣдствіе, т.-е. не оправдывая его, держать подъ гнетомъ преслѣдованія, даже въ тюрьмѣ. Трибуналъ могъ, по своему усмотрѣнію, держать человѣка въ тюрьмѣ, освободить его, или осудить. Во всякомъ случаѣ приходилось подвергаться произвольному наказанію. Права аппеляціи не существовало. Особыя обстоятельства дѣла давали возможность судьямъ увеличивать наказанія, такъ что можно было довести дѣло до смертной казни. "Смерть, вѣчно смерть!-- восклицалъ Серванъ, -- и почти всегда въ одномъ и томъ же видѣ, а между тѣмъ какая пропасть между преступленіями!" Произволъ и жестокость вотъ двѣ черты, характеризующія тогдашнее уголовное законодательство, ихъ-то философы и стараются изгнать изъ кодекса. Прежде всего надо, чтобы наказаніе не зависѣло отъ прихоти, а соотвѣтствовало преступленію; для этого оно должно вытекать изъ самой природы преступленія. По словамъ Монтескье, у котораго энциклопедисты заимствовали свои лучшія реформаторскій идеи, "при такихъ условіяхъ всякія произволъ прекращается. Наказаніе не вытекаетъ изъ прихоти законодателя, и человѣкъ не совершаетъ насилія надъ человѣкомъ". Дезертира не слѣдуетъ придавать смертной казни, -- требуютъ энциклопедисты. Вольтеръ, въ свою очередь, спрашиваетъ: "Неужели вы поступите съ юнымъ развратникомъ (де-ла Барръ), осквернившимъ икону, такъ же, какъ съ Ла-Брэввилье, отравившимъ отца и семью"? Глубоко убѣдившись въ справедливости этихъ упрековъ, Тьери-де-Драгиньянъ заявляетъ: "наказанія должны быть настолько точно опредѣлены, чтобы осуждалъ не судья, а законъ".
Затѣмъ наказанія должны быть менѣе свирѣпыя, не позорящія человѣчества. Въ этомъ пунктѣ, хотя энциклопедисты и вспоминаютъ "Духъ законовъ", во, главнымъ образомъ, вдохновляются собственнымъ разумомъ и чувствительностью. Разумъ говоритъ имъ, что, если виновный не былъ свободенъ въ своемъ дурномъ поступкѣ, то его надо пожалѣть и подвергать лишь наказаніямъ, дѣйствительно необходимымъ для общественнаго спокойствія; "тотъ, кто путемъ опыта убѣдился въ неизбѣжности явленій, всегда будетъ снисходителенъ". Разумъ же убѣждаетъ энциклопедистовъ, что самыя отвратительныя наказанія не достигаютъ цѣли, что нѣтъ смысла въ жестокихъ карахъ, такъ какъ онѣ безполезны. Суровость наказаній, говорится въ энциклопедіи, плохой способъ остановить развитіе преступности. Воспитанные на этихъ идеяхъ составители тетрадей (Cahiers) напишутъ позже: "Жестокость законовъ и наказанія никогда не дѣлала людей лучше. Она пріучаетъ ихъ изгонять изъ сердца состраданіе и дѣлаетъ ихъ злѣе". Монтескье все это уже раньше говорилъ и доказывалъ. Но тѣмъ не менѣе энциклопедистамъ принадлежитъ значительная заслуга: во-первыхъ, они удачно развили иногда слишкомъ краткія и сухія указанія "Духа законовъ"; а во-вторыхъ, у нихъ сквозитъ то личное чувство, которое слишкомъ часто отсутствуетъ или, если угодно, сдерживается и подавляется, у Монтескье. "Причинять кому-нибудь зло, потому что онъ причинилъ зло другимъ, это такая жестокость, которую осуждаетъ и разумъ, и гуманность". Въ той же статьѣ о преступленіи кроткій и честный Жокурь проповѣдуетъ умѣренность въ наказаніяхъ, "въ виду хрупкости нашей натуры".
Прибавимъ, кстати, что энциклопедисты возстаютъ не только противъ слишкомъ жестокихъ наказаній, но и противъ войнъ, которыя, по ихъ мнѣнію, должны быть рѣже и гуманнѣе. Надо воевать, говорятъ они, только для того, чтобы установить прочный миръ и только тогда, когда необходимость заставляетъ взяться за оружіе. Но даже и тогда не все дозволено солдату: "При громѣ оружій смолкаютъ гражданскіе законы, но не смолкаютъ вѣчные законы гуманности". Въ другомъ мѣстѣ, говоря о законахъ войны, энциклопедія прибавляетъ: "Законъ природы неизбѣжно ставитъ предѣлъ этому праву. Природа требуетъ, чтобы люди взвѣсили, соотвѣтствуетъ-ли то или другое враждебное дѣйствіе противъ врага чувству гуманности и даже великодушія". Мы встрѣтимъ эта же слова у Вольтера, въ его "Трактатѣ о преступленіяхъ и карахъ". "Разслѣдованіе преступленія требуетъ суровости. Это война, которую человѣческое правосудіе объявляетъ злобѣ. Но и на войнѣ возможно великодушіе и состраданіе. Храбрый человѣкъ сострадателенъ, неужели законникъ долженъ быть варваромъ?"
Часто смѣются, и не безъ основанія, надъ слезливой чувствительностью XVIII вѣка. Но когда мы послушаемъ, какъ философы волнуются сами и стараются растрогать своихъ современниковъ къ участи несчастныхъ обвиняемыхъ, которыхъ съ такой легкостью подвергаютъ самымъ ужаснымъ пыткамъ; когда Вольтеръ, напримѣръ, говоритъ слѣдующій прекрасный слова, характерныя для его вѣка и непонятныя для вѣка предыдущаго: "Надо щадить человѣческую кровь", -- тогда мы легко прощаемъ философамъ ихъ смѣшныя, чувствительныя тирады и помнимъ только, что эта чувствительность привела ихъ къ благородному протесту. Это оправдываетъ, возвышаетъ ее въ нашихъ глазахъ, такъ какъ позже вся Европа воспользовалась вызванными ею реформами. "Французскіе философы, -- говорить нѣмецкій юристъ, -- первые на континентѣ возвысили голосъ, отстаивая нрава обвиняемыхъ на всѣ законныя гарантіи, которыя теперь считаются обязательными у всѣхъ цивилизованныхъ народовъ". Беккаріа, напримѣръ, самъ говорилъ о томъ, чѣмъ онъ обязавъ Монтескъе и энциклопедистамъ. Настаивая на реформахъ, онъ выводитъ ихъ, -- это и составляетъ особенность его книги, -- изъ "правъ разума", того самого разума, который, благодаря французскимъ философамъ, завоевалъ себѣ обще-европейское признаніе. Какъ только Морелле перевелъ (1766 г.) на французскій языкъ книгу Беккаріа, ее стала читать вся грамотная Европа.