Соловьев бывал в Хамовниках, и мы знали, что они не раз спорили с Львом Николаевичем и не нравились друг другу. Впрочем, Соловьев относился ко всем с добротой своей крупной души.
Летом 1894 года он писал Толстому "изложение главного пункта разномыслия между мной и Вами"49. Разногласие это, по его мнению, все сосредоточено в одном конкретном пункте -- в воскресении Христа. Письмо это, представляющее исповедание воскресения Христова, было напечатано в "Вопросах психологии и философии" после смерти Соловьева.
При том поверхностном, так сказать внешнем, взгляде, какой имели мы, молодежь того времени и круга, на обоих, различие их резко бросалось в глаза.
Жизнь Толстых -- зала, и лестница, и всегда шумный от говора и смеха сад хамовнического дома, и блуза Толстого с ремнем, за который он засовывал руки, и сапоги, которые тачал, и салазки, на которых привозил с бассейна воду, весь заиндевевший, в валенках, и его хмурое лицо с незабываемыми глазами, и бесконечные разговоры о том, можно ли есть мясо и жарить кофе и не безнравственно ли помогать деньгами, и откровенное кощунство, и большой чайный стол, над которым озабоченно хлопотал молодой лакей, называвший всех членов семьи "ваше сиятельство", -- и бездомное скитание Соловьева, и его фигура в макферлане и длинном сюртуке, его подчеркнуто интеллигентный вид, с отросшими волосами, его подаренное ватное пальто и собственная почти нищета периодами, и болезни, и полное бесстрашие смерти, и частое причастие. Все это было слишком различно. Толстой, говорят, утверждал, что вся религиозная система Соловьева -- его вера -- была чисто головным построением. Не потому ли и упоминал Соловьев о его непрямоте и неискренности, сравнивая Толстого с Достоевским? Ибо трудно допустить, что Л. Н. Толстой, при его художественном гениальном понимании, мог в самом деле так не разглядеть Соловьева... С другой стороны, казалось, что Соловьеву нечему было научиться у знаменитого "учителя жизни", как называли Толстого писатели восьмидесятых годов.
XIII
Любовь к смешному не оставляла Соловьева и среди всех тягот жизни и сильных затруднений денежных, а также частых болезней; приключившаяся болезнь глаза пугала его больше всего. Он был прав, говоря, что для него вопрос о глазах был вопросом жизни и смерти более, чем для многих. Болезнь прошла, а о докторах и их советах он рассказывал с обычным своим смехом. Уведомлял между прочим Поликсену Владимировну, умолявшую его съездить к Боткину, об этой поездке: "А я, представьте себе, вчера ездил в Финляндию к Боткину, чтобы он мне объяснил, отчего меня каждый день рвет. Он после внимательного исследования никаких настоящих болезней во мне не нашел, а одну только общую "иннервацию", от которой, как радикальное средство, посоветовал жениться или, по его выражению, "спариться" и жить спокойно. А за неудобоисполнимостью этого совета прописал пилюли"50.
Юмористически относился он и к собственным неудачам и обычно, в связи с ними, к вопросам общеполитическим. По поводу различных событий и новостей вечно раздавался его смех.
Насколько мало подходила к Соловьеву обычная мерка для определения его политического направления, показывают его друзья, которых было множество и которые принадлежали к самым разнообразным лагерям, большею частью правым. Один из его близких друзей был Афанасий Афанасьевич Шеншин-Фет. Соловьев искренне и глубоко любил его и подолгу у них живал в деревне. Он восхищался его поэтическим творчеством, считал его поэтом, принадлежащим к числу самых первоклассных.
А. А. Шеншин бывал и у нас. С огромной библейской бородой и длинным носом, он точно сошел с какой-нибудь картины, изображающей фарисеев и саддукеев. Он давно страдал астмой и обыкновенно говорил задыхаясь, голосом хриплым, медленно, серьезно и с необыкновенным внутренним комизмом, который возбуждал общий смех, и всем казалось, что говорит он потехи ради. Сидит, бывало, и характеризует учение Толстого, с которым был лично близок. "Так ведь это что ж Лев Николаевич... ведь это вот тоже у нас был дядька, -- говорил он задыхаясь, хрипло, медленно и веско. -- Тоже все нас поучал нравственной жизни. Но результата никакого. Потому что голословно. Начнет, бывало: "Надо любить папашу, мамашу... дя-я-деньку!" -- и Фет восклицал скучным голосом с сонно-притворным пафосом, в нос, и продолжал: -- И в самом тоне -- такая скука, что совершенно никакой любви, а кажется, что убил бы его".
Афанасий Афанасьевич был помещиком Курской губернии. Убеждения его были самые консервативные, даже совершенно ретроградные, он был вполне солидарен с тогдашними "Московскими ведомостями", и когда он рассказывал о мужиках, то смех подымался общий. Сидят, бывало, все и прислушиваются к его медлительной речи, всегда негромкой и усталой. Но иной раз кто-нибудь и попадется и начнет спорить с искренним возмущением. Тогда уже интерес поднимается общий, а Фет с тем же равнодушным видом, твердо и медленно говорит такие, на взгляд всех, возмутительные вещи, что начинается целый поединок.