Соловьева увеселяли сцены из жизни Фета в деревне, и он рассказывал о том, как толпа мужиков у его балкона долго вела с ним разговор, который закончился неожиданной угрозой Фета -- застрелить их из "поганого ружья", если они не уйдут.

Мужики, расходясь, сказали Соловьеву: "Ишь, Афанасьич, старый черт, -- хотел нас застрелить из поганого ружья".

А. А. Фет был близок и гр. Толстому, и С. П. Хитрово, и князю Цертелеву. В сыновней любви и нежности к нему Соловьева чувствовалось что-то лично важное для него. Любовь к поэзии Фета, которого он называл в письмах "мой истинный, антиутилитарный поэт" 51, придавала их отношениям особую значительность. Соловьева возмущало отношение к Фету критики, и он говорил о чувстве "обиды и стыда за русское общество", когда ни о переводе "Фауста" Фета, ни о его "Вечерних огнях" не было отзывов. Фет и его жена -- тихая, кроткая, благоразумная Марья Петровна -- платили и ему заботой и большой привязанностью. Соловьев постоянно посещал их, живал в деревне и скучал за границей "по милому воробьевскому обществу".

XIV

Мы жили врозь, но все были соединены невидимыми, непрерываемыми нитями нашей дружбы. В сущности своей все наши стремления, вкусы, цели были те же. Те же почти, в своем главном, были верования.

Мы все занимались искусством. В семьях наших не было греха преувеличения наших талантов. Меньшая из нас -- Сена -- ездила в Школу живописи и ваяния на Мясницкой с раннего возраста. Надя смеялась над ней за эту стойкость и уверяла, что все мы будем обременены семьями и даже внуками, когда она будет по-прежнему спешить на вечерние занятия, и изображала, как она будто бы уже в восьмидесятилетнем возрасте, с трясущейся головой, будет сидеть с кисточкой перед мольбертом, а Сена слушала с досадой, но, переглянувшись со мной, хохотала и дискантом, и басом... В Петербурге она бросила правильные занятия живописью, но работала и выставляла картины; некоторые из них были куплены, одна даже лицом высокопоставленным, что возбуждало опять-таки немало всяких остроумных над ней замечаний. Вся же она отдалась литературе: писала стихи, рассказы и повести и издавала вместе со своим другом Н. И. Манасеиной журнал для детей "Тропинка"52. В этом журнале она хотела дать детям тот религиозный и сказочный мир, который составлял прелесть ее собственного детства. Книжка ее стихов удостоилась премии имени Пушкина53. В ответ на мои радостные поздравления она писала мне: "Видит Бог, что я не радуюсь и не придаю этому значения. Одно утешает меня -- Пушкин-то теперь уже наверное знает, что я искренне совершенно не считаю себя достойной похвалы, соединенной с его именем..." Видались мы редко, но всегда так длинны и задушевны были разговоры.

Соловьев болел, но жил той же своей страннической, мятежной, не укладывающейся ни в какие рамки жизнью. Так же радостно было его появление, так же, несмотря на часы замкнутого молчания, находившие на него, всюду вносил он с собой блеск своего остроумия, оживление и смех. Везде он был желанным гостем, и все его знавшие старались получше устроить его, облегчить ему тяготы жизни. И было в этом как бы что-то схожее с приемом странников, монахов из святых мест далекого прошлого.

Письма к брату и к общим друзьям -- Трубецким, Гроту и другим -- читались вслух. Очень часто, впрочем, их не показывали, и брат мой говорил мне иной раз: "Принеси мне, пожалуйста, это письмо. Только не читай его. Там стихотворение черт знает какое". Эта черта -- любовь чистых людей к циничным глупостям -- была в нем особенно забавна. Среди своих забот и страданий его как бы неудержимо влекло к смешному, ко всякому вздору. Чувствуя какую-то навязчивую потребность в каламбурах, он переделывал имя брата из Льва в Тигра Михайловича -- приходила Поликсена Владимировна с письмом, где он с беспокойством спрашивал мать: "Об Левушке нет ни слуху ни духу. Я ему писал, но так как на адресе поставил: Крокодилу Михайловичу, и потом, зачеркнувши: Евфрату Михайловичу, то, может быть, это письмо и не дошло"54. Забавляло его почему-то слово "неврит", которым он страдал, по определению докторов, и он то и дело острил и каламбурил на его счет. "Кому, как мне, доктора говорят о неврите (о, не врите)..." и так далее. Мы все очень любили его, как он сам их называл, шутовские стихи, поэмы и пьесы: монолог волка из мистерии "Белая лилия", "Рыцарь Ральф", "Пророк" ("Угнетаемый насилием черни дикой и тупой..."), странное, бредовое "Видение" -- "Таинственный пономарь" -- все это запоминалось нами наизусть. Сена рисовала длинного рыцаря Ральфа с зонтиком, а брат мой Лев особенно хорошо и выразительно читал. Но и сам Соловьев произносил такие стихи серьезно, с некоторым таинственным пафосом. До сих пор как бы слышен его голос всякому, кто при этом присутствовал, когда вспоминаешь, особенно, его Пономаря:

Я женщина без разума и воли,

А враг силен...