Наши главные интересы были из мира художественного и литературного. Один наш приятель, одноклассник Львова, сидевший на наших сборищах, сказал недавно про нас хоть и преувеличенно: "семья, где новая постановка Шекспировской пьесы захватывала всех больше, чем объявление войны".

Львов интересовался всем, хохотал над шутками брата, слушал русские песни, и превосходно изображал, как квакают лягушки, и кричит коростель.

Но уже тогда мы знали, что весь он полон другим, чем-то своим, значительным и жизненным, и незнакомым нам, хоть и близким по духу. Это нравилось нам, далеким от реальной жизни, московским "барышням" восьмидесятых годов. Еще нравилось нам то, что он был беден -- это мы знали -- и чрезвычайно высокого рода. Еще более -- что в роду его, Рюриковичей, -- были святые.

То, чем весь он жил, была глубокая, искренняя, несокрушимая и всего его проникавшая любовь к родине.

Мы почувствовали это очень рано.

Наши друзья и ровесники, молодежь той Москвы, к которой мы принадлежали -- домов трудовых, серьезных, -- жили, однако, совершенно праздно. К гимназиям и учению относились с презрением, гимназисты старших классов ухитрялись вести жизнь почти студенческую. В университете совершенно не принято было ходить на лекции, шли споры о бесцельности этого занятия, особенно на многолюдном юридическом факультете, к которому принадлежало большинство "наших" студентов. Принадлежал к нему и Львов.

С наступлением весны все испуганно садились за учебники и лекции. И, тем не менее, самый воздух московских улиц, бульваров и садов при особняках, из которых неожиданно, липко и сладко пахло тополем, казался насыщенным совсем особенным чувством тревоги, праздности и поэзии... Молодежь толпами ходила друг к другу и на бульвары. В открытые окна виднелись фигуры молодых людей в длинных сюртуках с бородками и оживленных юных девушек в высоких прическах или по модному остриженных, букеты сирени и апельсинный корки, слышались рояль и гитара, романсы и смех... У Толстых в Хамовниках огромный тенистый сад, всякий раз как что-то неожиданное поражавший весной своей мощной, пахучей зеленью, -- был всегда полон народу. И везде во всех кружках и домах шли романы. Слово флирт тогда еще не было в ходу.

И Львов сидел за учебниками и лекциями, зубрил и по вечерам ходил в гости. Но тотчас уезжал, как только кончались экзамены.

И видно было, что у него свои особенные о всем мнения, -- с кружком товарищей он не сливался, хотя и был ими любим, и больше слушал, чем говорил.

Студентом он совсем бросил Москву. Приезжал только весной на экзамены. Был еще старый устав, и зачеты в университете не требовались. Мы знали, что у него имение в Тульской губернии, сестра и родители, что имение запущено, и положение стариков почти бедственное. Он стал там хозяйствовать; ходил зимой сам с обозами, продавал хлеб (брат мой рассказывал, как он в таких случаях умел "усиживать" по три самовара с покупателями). У него была совсем особенная, деловая складка, уменье работать и любовь к работе, без которой жизнь для него была невозможной. Именье он скоро выправил, стариков обставил и устроил, как нужно; брат мой за его деловитость называл его американцем и даже японцем -- после японской войны. В этих словах артиста любителя было и уважение к нему, и оттенок осуждения. Мы не были деловиты.