-- Вот скажите это у нас, -- произнес он.

На другой же день я сидела у него на рю Карно в Булони, в его квартире, где и вещи и образа, и картинки по стенам -- переносили в Россию. Квартиру он всю обставил сам и все на гроши, -- покупал на рынке старье, красил сам, чинил... Красил даже что-то разведенной сажей...

Семья -- его родственница и друг, две молодые девушки, отрезанные от семьи и нашедшие у него полную заботу и любовь, была мне не знакома, но стала близкою в самое короткое время. Бывая наездами, по делам, в Париже, я почти все время проводила у них, нередко и жила; когда меня это смущало, -- он успокоил меня словами: -- Мы столько получили от ваших родителей во всех смыслах, что никогда все равно не расплатимся...

С молодежью я быстро подружилась.

Мы никогда почти не говорили с ним о пережитом. Чрезвычайно характерно, что я долго и не знала о клеветах, которыми преследовали его.

Это интересная черта беженской жизни. Ложь и клевета, составляющий истинный бич ее, редко грязнят человека и обыкновенно не интересуют никого. Становятся делом личных счетов, каким-то спортивным состязанием людей, замешанных и преследующих личные цели. Так странно забывались и проходили бесследно и недостойные газетные пасквили, выкрикивавшиеся даже на церковном дворе после обедни. И в самом деле, -- из знавших его мог ли придавать им серьезное значение хоть один уважающий себя и не совсем наивный человек? Львов -- и любостяжание!.. Недаром он никогда не ответил ни на одну клевету.

Но страдания, которых он не мог не испытывать, давали ему то ясное, спокойное понимание людей, то презрение к людской низости и мужество, которые даются только большими страданиями. Во всей его фигуре, манере слушать и главное глядеть, глядеть на людей пронзительным, молчаливым взглядом, стало особенно ясно чувствоваться это. Должно быть, он ненавидел клевету, по крайней мере, резко становился на защиту тех, кто от нее страдал. И ничего не боялся.

Редко-редко касался разговор пережитого. Вытаскивался откуда-то портрет, страшный, с худым лицом и длинной, длинной бородой, снятый в тюрьме в Екатеринбурге, где он сидел рядом с домом Ипатьева, местом заключения государя и его семьи. В ней он был поваром, кормил всю артель, -- и заключенных, и надзирателей, варил какие-то необыкновенные щи, и заслужил особое к себе благоволение. Несколько ночей матросы выводили его на расстрел.

-- Как же вы спаслись?

-- Так. Говорил с ними, убеждал. Говорили о революции, о всем... Я не знаю, -- думая, отвечал он, -- точно давно-давно в Москве, когда меня удивляло его умение действовать на "народ".