-- Что они кричат?

-- Всегда одно и то же: "Çа у est". Что бы ни случилось! Только и знают, -- сказал он.

Вечерами, в комнате молодежи было почти всегда пение. Друзья мои чрезвычайно музыкально, легко и красиво выводили дуэтом совсем по-русски грустные русские песни, особенно мою любимую солдатскую "Калинушку", похожую на вздох и совершенно переносившую куда-то на "людское" крыльцо барского дома...

Часто на улице останавливались и слушали, и высовывались из освещенных окон головы.

Львов из кабинета приходил к нам, если не очень сильна была тоска, и мог поболтать.

-- Вы помните песни, которые пел ваш брат? -- спросил он вдруг. -- Спойте, что-нибудь.

Я вспомнила "Размолодчики", -- грустную "женскую песнь" (русские песни все делятся по разрядам) и широкую, мощную, тоже захватывающую тоской "Невечернюю зорю", которую особенно любил Толстой.

Старые, настоящие русские песни уже исчезали в нашей молодости тогда, когда ездил за ними по знакомым усадьбам мой брат. Где-нибудь в зале барского дома, с открытой балконной дверью, в которую врывался спиртуозный запах темных липовых аллей, и видно было светлое вечернее небо с бледной звездою, около стареньких плохих фортепьян садилась старуха, непременно старуха, в лаптях и поневе, повязанная платком, как повойником, высоко над морщинистым темным лбом и, подперев загорелую щеку коричневой рукой с белеющим обручальным кольцом, выводила старческим, низким голосом, серьезно и строго из недр народа вышедший напев, предмет изысканий и вдохновений наших лучших композиторов. Напев этот почти невозможно было схватить во всей своей своеобразности и тонкости на желтые клавиши помещичьих фортепьян. Как передать, что растревожат в душе всякий раз эти звуки, сросшиеся со столькими воспоминаниями? Определить вызванные ими ощущения невозможно, их может выразить только музыка, ибо сами эти ощущения -- уже музыка.

-- Дядя Георгий, спойте "Как по морю". Я никогда не слыхала, чтобы он пел. Он вообще как бы был далек искусству. По упорной просьбе он и стал не петь, а скорее по народному выражению "сказывать" известную русскую песнь, унылую и длинную, как бы придавая значение больше словам, чем мотиву. Так и пелись всегда настоящие, старые песни. Я никогда не сумею передать того совершенно неподражаемого впечатления, которое охватило нас. Это была не передача, а живой русский мужик; живая Россия, деревня со всеми ее звуками и запахами. И одинаково невозможно было схватить и слова, скороговоркой поспевавшие за мотивом, и те интервалы, свойственные только русской песне, о которых много при мне говорили музыканты -- не полутоны, а четверть и меньше тона, отсутствующие на рояли.

-- Где же вы были тогда? -- невольно вырвалось у меня: -- ведь вы бы осчастливили Прокунина, -- они все так старались схватить, передать эти интервалы...